Этот разговор становится слишком серьезным теперь уже для меня. В нем то, что может сделать меня слабой. Ванины слова слишком торжественны, слишком пафосны. За ними уже маячит то, что я стараюсь не произносить даже мысленно: дар, чудо, миссия – все это до жути, до дрожи, до слабости пугает меня своей высотой… Да, вот самое верное сравнение для того, что я чувствую, – страх высоты. Я – канатоходец, идущий по тросу между небоскребами, и нельзя, нельзя мне думать об этой страшной высоте и о том, что будет, если сорвусь. А Ваня, и его священник, и Зорин – они просто зрители, глядящие снизу. Глядящие, как Ваня, – с восхищением. Или как Зорин – со шкурным интересом и с этим его мерзким профессиональным любопытством, которое для меня даже циничнее его желания нажиться на мне… И этот священник, для которого я, наверное, вроде плачущей иконы или какие там чудеса у них бывают… Но им-то, глазеющим снизу, ничего не грозит, разве что сердце чуть-чуть замрет. И мой страх им никогда не понять. Даже боль им легче представить, чем этот животный, безотчетный страх, которому я не должна поддаваться, не должна допускать мысли, что это вообще не в человеческих силах – справиться с такой высотой!..
– Ваня, замолчи! Ты не знаешь, о чем говоришь!
Мне приходится быть резкой. И Ваня, конечно, обидится, подумав, что его слова мне неприятны и не нужны. Но лучше так, чем продолжать этот опасный разговор.
Но Ваня смотрит без обиды, с печалью и сочувствием, и его голубые глаза за линзами очков кажутся огромными – будто это такой прибор, которым он старается заглянуть в меня.
– Ничего, – говорит он тихо. – Ничего. Все будет хорошо.
Я машу на него рукой и отворачиваюсь, чтобы спрятать слезы. И вдруг понимаю, что Ваня имеет право на эти слова… Хотя – почему?..
Он сидит передо мной – такой длинношеий, в толстых очках, с поролоновым носом на резинке, о котором он, видимо, забыл… Неожиданно для себя я протягиваю руку, кладу на его стриженый колючий затылок, наклоняю к себе и целую в губы. Он совсем не отвечает и даже поджимает губы, словно в испуге. И я тоже пугаюсь – зачем я так?.. Вот если он сейчас все-таки
– Ну да, смешно…
Я смотрю на лилию, почти достающую до верхнего края окна. Ее контур на фоне ярко-голубого неба дрожит и расплывается… Ох, пора заканчивать это странное утро, в которое я сама себя не узнаю.
– Ну вот что, мне нужно в хоспис, – твердо говорю я. – Хочешь – поедем вместе.
– Но как же, – растерянно вскакивает Ваня, – ты же болеешь!..
– Сегодня уже не болею, а нагло сачкую!.. Ну-ка, Ванечка, выйди на кухню, мне одеться надо.
Мы спускаемся по лестнице. Ваня тащит свой огромный пакет с мандаринами – я убедила его отвезти мандарины в хоспис, только оставила себе из вежливости пару штук.
– Слушай, – останавливается Ваня. – Я же тебе самое главное не сказал!.. – Он осекается. – Ну, в смысле… Я про новость, с которой шел к тебе. Наш Святейший Владыка поддержит хосписы! Он скоро приедет к нам, к отцу Глебу… Я знаю, что ты обо всем этом думаешь. Но Владыка – это фигура! К нему не смогут не прислушаться! – Ваня говорит с воодушевлением, размахивая пакетом с мандаринами.
Я молча пожимаю плечами. Но, пройдя еще один пролет, тоже останавливаюсь:
– Если они там, наверху, чего решат, никто их не остановит – ни Владыка, ни сам Господь Бог. Но что они будут делать с родителями, которым нечего терять и некого бояться?
…Мой драндулет заводится с пятого раза. В зеркала вижу облако сизого дыма, которое он при этом выпускает. В салоне – остатки ночного холода. Меня опять начинает знобить. Дурацкое ощущение – хочешь унять дрожь, а она еще сильнее. Ваня замечает, что меня трясет, предлагает не ехать. Но я уже решила. Машина потихоньку прогревается. Кручу печку на максимум. Замечаю между сиденьями красную перчатку – должно быть, Динину. Это Дина привезла меня домой три дня назад – сама я ехать не могла. Я и не знала, что у Дины есть права. Но она, оказывается, даже потаксовать в Москве успела.
Едва вырулив со двора, утыкаемся в пробку.
– А ты в хоспис – к священнику? – спрашиваю я, просто чтобы не молчать.