известных самые хрупкие. Пусть он возьмет клеща и обнаружит в крохотности его тела несравненно меньшие части: ножки с суставами, вены в ножках, кровь в венах, жидкости в крови, капли в жидкостях, пары в каплях; пусть он, разделяя и эти части, истощит все свои силы на постижение их, и пусть теперь самый последний предмет, до которого он может дойти, станет темой нашего рассуждения; он подумает, быть может, что это наименьшая величина природы. Я хочу показать ему и в ней новую бездну. Я хочу изобразить ему не только видимую Вселенную, но и ту безмерность, которую можно постичь в природе в пределах этого уменьшения, доходящего до атома. Пусть он увидит и здесь бесконечность миров, из которых каждый имеет свой небосвод, свои планеты, свою землю, в той же соразмерности, что и видимый мир; а на этой земле — животных и, наконец, клещей, в которых он найдет всё то, что он находит в клещах на нашей земле; находя и в других мирах одно и то же, без конца и без отдыха, пусть он затеряется в этих чудесах, столь же изумительных в своей малости, сколь изумительны другие по своей обширности… Кто рассмотрит себя подобным образом, тот ужаснется самому себе» (84). В этом отрывке нет и грана мистицизма; напротив, так мог рассуждать ум высокой математической закалки, и мысль Паскаля оказывается прямой предвестницей атомных интроспекций Резерфорда и Бора, прокалывающих атом в солнечные Вселенные sui generis и обнаруживающих в поисках последнего «минимума» бесконечность прокидывающихся друг через друга «максимумов». Уникальность Паскаля в другом: исконно математическая проблематика перенесена здесь в зону переживаний, в так называемый «порядок сердца»; отказ от математики выглядит в этом свете не отказом просто, а трансформацией ее мыслительных потенций и своеобразным «переходом в другой род». Дифференциальное исчисление было-таки открыто, но не в самой математике, а в рискованных регионах чувствующей мысли, и росчерк

пера, недостающий в «Трактате о рулетте», был с лихвой возмещен в «Мыслях»; Паскаль мог бы вполне сказать: я не открываю счисление бесконечно-малых, я его делаю, и делаю не как «математик», а как «порядочный человек»; в сущности, скандал был неизбежным; перенесение метода дифференциального исчисления в маргинальную зону чувствований не могло оказаться не чем иным, как саморазрушением рационализма. Если вы хотите понять, как мыслил и чувствовал Паскаль, перечитайте экзорцические страницы Пруста, изображающие ревность Свана к Одетте, и переключите затем эту ситуацию в измерения головокружительной метафизики. Вообразите, что прустовская ревность к любимой женщине распространяется уже на все-что-ни-есть, от сустава клеща до звездных пространств, и что речь, стало быть, идет всегда и только не о явных величинах и не о нуле, а о величинах «меньших, чем любая данная величина» (moindres qu’aucune quantité donnée), — вы получите, быть может, возможный ключ к переживанию этих рассчитанных на окончательную катастрофу «Мыслей». «Скрупулезный до сумасшествия» — в этой лейбницевской характеристике Паскаля[309]дан, пожалуй, совершенный диагноз случившегося; случай Паскаля по аналогии с математической физикой мог бы быть назван математической микрофизикой сердца, где в обоих случаях сумасшедшим оказывалось именно поведение «объекта»; к чему бы ни прикасалась мысль этого всеревнивца, участью ее оставались сплошные провалы в бесконечность; отягощенный картезианской наследственностью, он проклинал ее в себе — «Я не могу простить Декарта» (194), — прорываясь сквозь бутафорию искусственно измышленных «начал» к мистерии действительного «начала» и проваливаясь «вверх тормашками» в катастрофическую зону «безначальности». «Последний акт кровавый, сколь бы прекрасной ни была комедия во всем остальном: в конце концов на

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже