открытиями и готовый к более великим, встал вдруг во весь рост и убил в себе будущих «Лейбница», «Ньютона», «Лагранжа» и «Винера», объяснив это возмутительное самоубийство просто желанием быть «порядочным человеком». Оскорбленный рационализм ответил возмездием, подкравшись с тыла в маске плоского янсенизма, за который, как за соломинку, ухватилась эта неискушенная мистически душа. Последней ставкой в сгущаемой тьме бесконечных пространств было «пари на Бога», где проигрышем оказывалась жизнь — «между нами и адом или небом нет ничего, кроме жизни, которая есть самая хрупкая в мире вещь» (349), — а выигрышем всё тот же бесконечный ужас перед никогда не кончающимся клещом. «Говорю вам, вы выиграете… на каждом шагу, сделанном вами по этому пути, вы увидите столько уверенности в выигрыше и столько ничтожества в том, чем вы рискуете, что в конце концов вы признаетесь, что держали пари на нечто несомненное и бесконечное и что вам не пришлось пожертвовать ради этого чем-либо» (451). Прорыв оказался иллюзорным; душа, взыскующая «безумия Креста» (la folie de la Croix), описала круг и вернулась с обратной стороны на прежний картезианский виток безумия, ища осилить ужас бесконечности испытанным more geometrico чисто рациональной сделки: играйте да обрящете. Остальное было уже молчанием.

<p>5. «Наш человеческий рассудок»</p>

Кретин», спешно мобилизованный философом Локком в качестве свидетеля tabula rasa, явно обнаруживал признаки дурной наследственности. Утверждалась парадигма нового сознания, которому вздумалось вдруг объявить начало своего совершеннолетия началом вообще, как если бы вот с этого вот сознания и нáчало всё быть, что быть нáчало; картезианское

допущение «врожденных идей», яростно оспариваемое приверженцами эмпиризма, создавало на деле лишь видимость принципиальной контроверзы, ибо окольным путем провозглашало всё ту же концепцию «чистой доски», на этот раз уже не опрометчиво чистой, а предусмотрительно чистой, что должно было предохранить ее от ляпсусов случайного заполнения. Эмпирической пустоте противопоставлялась здесь пустота априорно организованная; Кант, взявший на себя роль арбитра в псевдотяжбе между эмпиристами и рационалистами, четко определил начала и концы ситуации; вакуум рассудка стал-таки основополагающей посылкой критической философии с той лишь крохотной «коперниканской» поправкой, что всасывать этому вакууму приходилось не что угодно, а что положено, предварительно назначая опыту свои априорные условия и тщательно дезинфицируя его в карантине «трансцендентальной эстетики». Эмпирический «кретин» Локка преображался в трансцендентального «кретина», а эвристически подозрительная «пустота» маскировалась под «чистоту», которая с завидным логическим фокусничеством демонстрировала самоотсутствие. Чистота оказывалась… начисто отшибленной памятью; чего этот вакуум не всасывал ни при каких обстоятельствах, так это непрерывности самой истории, ибо в инвентаре априорных матриц не было места историзму. От замолчанного Вико до заставившего себя услышать Гердера, какая дружная бесчувственность в отношении «исторического разума», при том что в самих историках не было недостатка[311]. Определенно: рационалистическому субъекту «естественные истории» удавались лучше, и странным образом в «Истории четвероногих» Джонстона (1657) присутствие музы Клио

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже