«1 ноября 1333 года начался дождь. Он лил четыре дня и четыре ночи, сопровождаемый ужасными громом и молнией; река всё поднималась и поднималась, покуда вода не разрушила стены, потом здания и, наконец, не снесла три главных моста: всё с неописуемыми разрушениями и людскими жертвами… Утверждали, что в истории Флоренции не было худшего бедствия, чем это наводнение. Вслед за ним возник вопрос, и был он задан как ученым монахам и богословам, так и ученым и астрологам, именно: чем было вызвано наводнение: естественным порядком вещей или карой Божьей». Этот отрывок из «Хроники» Джованни Виллани (XI, с. 1–2) — довольно обычная тема метафизических спекуляций уже в XIII–XIV вв.;[356]характерно, что сама «мода» на нее оказалась прямым
резонансом насильственного раскола физико-метафизической цельности на сомнительную «метафизику» и беспризорную «физику», которой с XIV века дано идти уже «путями Каина», не особенно считаясь с речениями «святых отцов». Вопрос, сформулированный в «Хронике» Виллани, во всех отношениях свидетельствовал о глубоком метафизическом падении мысли; сама его альтернативность — «природа» или «Бог» — читалась уже как «естественность» и «сверхъестественность»; собственно, будущая ньютоновская «Божья Десница», заводящая machina mundi из надмирных непостижимостей, выступала вполне неизбежным следствием из самой постановки вопроса: есть «естественный порядок вещей», мыслимый как «Божий мир» без нужды в «гипотезе Бога»,[357]и есть «сверхъестественный Бог», карающий или милующий «по усмотрению». Налицо первая модель конфликта «науки» и «религии», ибо чем же оборачивались половинки разорванной цельности, как не враждующими братьями на фоне глубокого беспамятства об «отчем доме»; конфликт был загадан самим фактом раскола, где «естественный порядок вещей» по всей справедливости тщился уже сбросить с себя навязываемое извне иго «сверхъестественности», а диктаторский «Бог» всеми силами (не в последнюю очередь, «инквизиции») силился сохранить власть. Рождение европейской науки странным образом разыгрывало классическую ситуацию «верхов», не могущих управлять по-старому, и «низов», не желающих жить по-старому; «низы», разумеется, одерживали верх. Николай Отрикурийский уже в 1348 году развивал в Париже тезис: в природе не существует ничего, кроме движения атомов;[358]скажем так: «ласточка»
эта выглядела скандально ранней и тем не менее уже возможной. Скандал назревал в другом: обезбоженная природа не отвечала потребностям понимания, как с метафизической, так и с физической стороны; уже Лютер злословит о ней как о законченной «чертовке»: «Frau Hulda mit der Potznasen, die Natur, tritt hervor und darf ihrem Gott widerbellen und ihn Lügen strafen», что-то вроде: «Госпожа Очаровашка, нос картошкой, Природа, заявляется и смеет тявкать на своего Бога и уличать его во лжи»[359]. Всех откровеннее, впрочем, засвидетельствовать этот тупик пришлось самому пылкому популяризатору ньютонианства. Вольтер: «Qui es-tu, Nature? Je vis dans toi; il y a cinquante ans que je te cherche, et je n’ai pu te trouver encore»[360]. Заметим: речь идет не о лирической релаксации, а о статье, написанной для «Философского словаря»; сам по себе отрывок не представлял бы ничего особенного, не принадлежи он перу фанатичного ньютонианца; но вот что характерно: в глазах современников Ньютон выглядел как раз единственным поверенным тайн Природы, до такой степени, что «Principia» снискали ему славу не только величайшего физика, но и величайшего теолога мира;[361]можно вспомнить еще раз восхитительную «передовицу» Александра Попа о природе, погрязшей в глубокой тьме, и о Боге, изрекшем: «Да будет Ньютон!», чтобы разглядеть в признании столь правоверного ньютонианца, как Вольтер, черты нелепейшего парадокса: всё стало светом (all was light),[362]и всё продолжало оставаться непонятным. Еще раз: дело было не в частной