— А ну ша! — атаман пресёк ропот, обернулся к засыльному. — По правде, ждал таких вестей. Гонцов искренних не было. От воевод вестники случались. Пели красно. Да ладу и пониманья в суёме не нашли. Расходитесь же, ребятки покамест спати. А по утряни на кругу трезвой головой порешим как поступить сручнее… Должнее как, то бишь…
На кругу атаман словесами зазря не истекал:
— Станичники, братва, кому служили досель? — речь была с придыхом и волнующими срывами. — Мошне вечно дырчатой и стервятнику докучному. Ноне предлагаю, кто хошь: айда со мной на государеву службу. По Волге рубежной дозорить станем. Что нам тут? Ясырь наш давно в Астрахани да в Хиве. Корабль вчера упустили, ребят только верных потеряли, деньгой сейчас не богаты. Да и не за тем дело… Будет у нас одна господская голова — православный царь, божий помазок. Кто доныне поминал наших убитых во поле? Унылый бирюк выл над могилами безымянными, да кабан угрюмый копытищами чёрными грязь взрывал над закопанными братами. Теперича отпевать нас станут в церквах православных как страдальцев за дело христово, клянусь пупком Пресвятой Богородицы. Но неволить не стану. Вольному — воля… Да и Волга-то с нами, а мы на Волге.
Говорил просто, но Бердыш увидел сразу, каким влиянием пользуется литовский тихоглас Семейка. Кольцов сказал, в сущности, то ж, к чему вчера, прилагая все силы глотки, взывал он, Степан. Однако доходчивому слову атамана все внимали с открытым ртом.
Не веря глазам и ушам, по поощрительным возгласам Бердыш догадался: большинство за призыв Кольцова, вернее, его — Стёпину — приманку. Это была победа. Выгорело!
Вечерело, когда взбудораженные стрельцы увидали ползучее тучево. Сглотнув холмик, заколыхалось по всей шири пустоплесья: сверкливое, брянчливое, разномастное, многоголосое. Стрельцы было за ружья, но выступивший вперёд ладный конник одним взбросом руки упредил бесполезные стрельбы…
— Мил сокол, батюшка Степан Ермилыч! — восторгнулся Стрешнев. Дотоле тревожно щурившийся на казачью течь, он скинул с плеча тяжёлую аркебузу, перекрестился. — Неужто прокатило?
— Не катит у дураков и мертвяков, — отозвался Бердыш. — А меж казаков горячих голов полно, да нема дурных, а мертвяков в седле не держат…
Городской голова этакому обороту до того развеселился, что вопреки тайному наказу поостерёгся разоружать станичников и, тем более, лишать их боевых трофеев. На первых порах. А что? — мудро: изначальная неучтивость власти могла на корню подрубить хлипкое доверие сумасбродных повольников…
Затемно закатили гулево, какого местная застава дотоле не ведала. Вино лилось из бочонков и кадок, сулей и братин. Порядком захмелев, Нечай Шацкой густо затянул песню, быстро подхваченную окосевшей братией:
— Ну, вот, теперь моя стрелка на Астрахань вильнула, — сообщил совершенно трезвый Степан ночью.
— Почто такой спех? — изумился Стрешнев, также не запьяневши.
— То стезя моя, самому непонятная. Чую, там след мне быть. Да вот тоже и добрую горсть станичников воеводе Лобанову доставить пора б. Кому, как не мне, сиротине бездельному?
Больше половины казаков погрузились на струги, частью — служилые. Средь них были сплошь бессемейные: Барабоша, Иванко Дуда, Шацкой, Ермак Петров, Кузя, Зея, Якуня — одни добровольцы. Степана слегка удивил такой подбор охотников. Завзятые ушкуйники, которым казацкая вольница — и дух святой, и брага хмельная. Но выгадывать и медлить не приходилось. Снег зарядил жёстко. Пора. Того и гляди, выкатит конец дороги сухопутьем — по льду…
Богдашко Барабоша
Казаки редко выступали верхами. Главным средством их передвижения являлись струги, по старому — ушкуи. Были среди них и, можно сказать, потомственные ушкуйники, никакую скотину, кроме диколесной и рыбы, не признававшие. Эти зараз могли орудовать саблей, пикой, луком и самопалом.