— Что ж ты расселся, как паи? — сказал мужик и тронул паука соломиной. Паук беспокойно зашевелился, насторожился. — Ну, ну, умен ты, да не очень. — И потянул пук. Несколько основных нитей потянулось за пуком, вся сеть вытянулась, сузилась, и паук засуетился. Стал сначала вбирать в себя сеть, но, видя, что не до поросят, когда свинью смалят, побежал по нити паутины под стреху и спрятался. Мужик взял два пука в обе руки и понес, а за ним потянулась сеть.
И вся красота растряслась.
Разостлал мужик лен на току, сел на нем и ну лупить вальком по головкам.
А сам думает:
«Покойный батька плотником был и меня начал брать с собой с пятнадцати лет. Вот уже двадцать третий годок, как и я волочусь по срубам. И мерзнешь, человек, и киснешь, и жаришься, как тот рак, на солнце. А то как шмякнулся однажды с лесов, когда Климашику стропила на гумно взволакивали… И хозяйство ж несчастное тоже, кидаешься то козлом, то бараном, бьешься как рыба об лед, а что толку. А там позалетось пожар. Приехал из лесу — одно гуменце застал… Хата и сегодня еще «беспорточная» — без чулана стоит. Да и что за хата — гниль. Слепил так-сяк, а соломы часть купил, а часть добывать пришлось».
И мужику живо вспоминается начало весны, грязь в Загорье, и сам он, голодный и злой, идет по грязи, с чужого двора… Под мышкой сноп соломы, съехало свясло, а сам он поправляет шапку, которую только что снимал, благодаря человека за дар.
— Н-ной, Маруся! — понукает он с пригорка кобылу. Она стоит посреди улицы, чуть не по колена в холодной глине, и о чем-то думает или просто дремлет, отвесив губу. — Эх, съежилась, дохлятина! Ничего не придумаешь, я за тебя не потяну. Н-ной!..
Кобылка напряглась изо всех сил и поплыла по болоту дальше. А мужик шлепает сбоку.
А после, поздним вечером, скорчившись на выпрошенных снопах, он долго-долго едет домой. В чужую хату, что приютила его, один со своими черными мыслями… Злобно стегает кобылу и слушает, как колеса на деревянном ходу скрипят на колдобинах, в которых то хлюпает вода, то хрустит ледок, слушает, как ноют его мокрые ноги и сосет с голодухи под ложечкой, как стонут над болотом чибисы, тоже, должно быть, голодные, бесприютные, злые…
— Эх ты, доля наша, доля чубатая!..
Но почему же это, братки, отзывается в сердце чужая боль, хоть пускай и небольшая? Почему не подымается рука разорвать чужую, сотканную тяжким трудом паутину?.. Почему он всегда «как маленький», как говорит Ганна, — лишь бы только увидел или услышал что-то красивое, готов смотреть на него, любоваться и слушать разинув рот, забыв про все на свете, даже о доле своей, даже о том, что самого-то его не жалеет никто!..
ПРАВЕДНИКИ И ЗЛОДЕИ
Было это в январе тридцать седьмого года.
Петрусь Гриб, один из богатеев местечка Дворóк, прослышал, что лес его рубят нещадно, больше, чем всегда.
«Поеду, — решил старик, — погляжу, а может, и поймать кого удастся…»
Надо ж было случиться, чтоб в ту ночь, когда он должен был выехать, баба его — всегда точная, как будильник, — проспала.
Лежали они оба на печи — Гриб к стенке, а Грибиха к хате, ближе к стенным часам. Глуховатый под старость, Петрусь спал еще крепко, мог не услышать часов, и потому понадеялся на свою Аксинью.
На большом сундуке старухи, на сеннике и с подушкой — все, как полагается, — спал ночлежник.
Много теперь народу ходит по большаку, — раздумывала с вечера Грибиха. — То безработные, то святые, то политики. Вот и им староста привел одного из тех, кто после тюрьмы за коммуну и не имеет права проживать в своей волости, а идет невесть куда, на высылку. Кажется, живи себе человек как человек, так нет — куда там! Петрусь ему про лес, про нашу беду начал, а он… Выходит, по-ихнему, что чуть ли не мы сами виноваты, а не тот, кто наше добро крадет.
Петрусь не стал с ним долго разговаривать. «Будем, говорит, лампу тушить, хватит. Мне завтра в лес как можно пораньше, а вам — почему ж нет! — хорошо похаживать, есть время и поговорить…»
Отвернулся Петрусь и заснул — слава богу за сои…
Сама старуха никак не могла уснуть. Разбередил ей душу этот хлопец. Долго сидела на печи без огня и все думала, вспоминала…
Жили они с Петрусем, можно сказать, всю жизнь одни. От сына Михася путной помощи не было. Сперва учился, а потом — фельдшером стал. Учили его, думали — корысть будет, почет, уважение. А он больше из хаты, чем в хату тащил. Подумать только — лекарства голытьбе на свои деньги покупал! Заработает грош какой несчастный, так и тот от родителей скроет, чтобы опять-таки отдать… Уж был бы лучше неучен, да умен, как отец с матерью. Заснет он, бывало, а они — давай шарить деньги по карманам у него или в книгах. А он однажды возьми да проснись, — а может, и вовсе не спал, — и вышла у них с отцом свара. Впервой батьку иудой назвал… А чаще так бывало: сунет утром руку в карман, покачает головой и скажет: «Ну и люди же вы, мать…»