Старуха вытащила из-под изголовья грязную, протертую на спине рубаху, оторвала лоскут, завернула в него необмытое тельце ребенка и положила в гробик. Неловко стукая молотком и загибая старые гвозди, сама забила крышку и, покликав из сеней Ивана, приказала ему нести гробик за ней.
Марыля зашевелилась, повернула голову и открыла глаза.
— Ах, ма-моч-ки-и… Мама, сынок?..
— Неживое, детка, оно неживое… Никто тому не виною. Вот понесем, похороним…
Марыля вытянула руки, хотела опереться и привстать, но сил не хватило. Только рывком подняла простоволосую голову, уронила ее снова на кафтан и, закрыв глаза, заплакала…
Старуха взяла в сенях лопату и засеменила на загуменье. Следом за ней шел Иван, неся под мышкой гробик.
…Наутро той же стежкой шли на кладбище четверо мужчин с лопатами: копать другую могилу, побольше…
— Молчи уж со своим «по-хорошему»! Он ее со свету сжил, а ты… Задушить его мало за это? Я с него шкуру полосами драл бы!.. — кричал Марылин брат Микита.
Его молодые, пухлые губы дрожали от злости под рыжеватыми опущенными усами. Из-под шапки выбивалась лохматая, нестриженая чуприна, блестели глаза. От него несло водкой, слюна так и брызгала изо рта на шурина Сымона, сидевшего рядом с ним. Микитова баба, сухопарая, белобрысая Стэпка, с хитрыми, как у Сымона, глазами, сидела в передке, лицом к мужчинам. Они возвращались с похорон Марыли. Возвращались до времени, так как пьяный Микита расплакался со злости и, схватив скамейку, кинулся на Ивана. Их разняли, и осторожный Сымон поспешил убраться. Они отъехали уже четыре километра от Подгорья, а Микита все еще ярился. Стоило ему вспомнить лицо мертвой Марыли и стук комьев земли по доскам гроба, — снова хотелось бить носатую морду недоумка Ивана, убийцы его сестры…
— Эх, Микита, — говорил Сымон, — ты вот и на меня уже злишься. Тут, брат, ни кулаки, ни слезы не помогут. Ну, что ж, наложили бы нам сколько влезет, и все… А надо по-хорошему. Марылю из гроба не подымешь, а приданое надо вернуть. И поле и корову. Детей пет — черту лысому даришь? Молодой Жук — балда, да старик ходовой человек, с ним без суда не обойдешься. И ты не зевай, а в суд, по-хорошему, во! Тут еще путает дело, что поле сменили, да и это ничего.
— Вот-вот, — согласилась Стэпка, — а то прыскает слюной, только и всего. Я уже говорила…
— Что ты говорила? Я сам знаю лучше вас! Она у меня не сестра, а сестренка была, а он!..
— Эй, машина вон, держи! — перебила его Стэпка. — Держи хоть ты, Сымон!..
Из-за пригорка, блеснув стеклами под лучами заходящего солнца, с ревом выполз автобус.
— Я и сам свою кобылу удержу! — кричал Микита. — Никаких мне чертей не надо, сам выходил. Машка, гляди!
А Машка уже закусила удила. Это была гнедая, еще не до смерти замученная клячонка, из тех горемык, что тащат по свету мужицкую горькую долю.
— Держи, чтоб тебя схватило и не отпускало, чтоб тебя! — кричала Стэпка, но Микита мог видеть только ее разинутый рот, руки, отчаянно вцепившиеся в грядку телеги.
Веселый шофер загудел.
— Чтоб у тебя так в горле гудело, чтоб у тебя!.. — кричала Стэпка.
Машку вот-вот посадил бы на хвост, да левая вожжа, — известно, вся в узлах, — лопнула, и Машка полетела через канаву направо, в рожь. Телега перевернулась. Сымон, выкарабкавшись из-под Микиты, схватил кобылу за уздечку. Забыв о своем страхе, Машка жадно хватала сизые колосья цветущего жита.
— Пьяница ты, лежебока! Вожжей путных нету! — ругалась, барахтаясь под возом, Стэпка.
— Дай мне, дай мне эту падаль! — бросился Микита к Млашке. Он лупил ее кулаками по храпу, а кобыла втягивала голову в хомут и отворачивалась, не выпуская из зубов и губ захваченных колосьев и серо-зеленых молодых стеблей.
— Еще мало, мало тебе?
От удара по кости заныла рука, а у Машки на губах показалась кровь.
— Мало еще, мало тебе?.
Казалось, всю обиду свою хочет на ней выместить.
Потом заплакал, обмяк. А она только мотнула головой да снова за колосья.
— Ну, что ты за хозяин? Разве же так надо по-хорошему? Эх, ты!.. — говорил Сымон, связывая вожжу. Микита молчал. Бессильная злоба излилась на Машку, его безотказную помощницу, и ясна стала вся бессмысленность и дикость этой горькой злобы. — Помоги, — приказал Сымон, берясь за перевернутую телегу. Микита с виноватым видом помог, а потом попросил:
— Я лягу, Сымон, а ты возьми вожжи…
…Солнце зашло, надвигались сумерки — тихие, свежие, с росой и комарами. Машка, уже забыв обиду, деловито ступала по песку, тычась вперед голубиной походкой. Брат толковал сестре о том, как им отсудить Ма-рылино приданое, говорил спокойно, «по-хорошему», и сестра поддакивала ему. А мужик ее, бедный, лохматый Микита, лежал ничком и ничего не слышал: сначала он вздрагивал от глубоких, из самого сердца, рыданий, а потом уснул и захрапел.
«Уж я-то за него возьмусь!» — все возвращалась к этой мысли Стэпка.