Когда я потом, совсем под вечер, проходил мимо, мать еще все сидела. Сеялась морось, вокруг гремели взрывы, там и сям уже зловеще вспыхивали ракеты. Всех там уже прибрали, убитых. А Каею женщина все не давала забрать. Ее не трогали и не уговаривали. Только прикрыли девочку дерюгой.
Мать — я постоял там поодаль, поглядел — то и дело открывала ее разбитую голову и долго вглядывалась. Потом смотрела куда-то вдаль. И на меня, хотя и не видела, должно быть. И опять на Каею. Опять куда-то;.. Где враг. Где ее бог… Такими, хлопче, страшными глазами…
Антони умолк.
А я все слышу, как он кричал, задыхаясь:
«Он твоим горем… кровью нашей — стены свои…»
МОЙ ЗЕМЛЯК
Весной, бывало, только Неман очистится ото льда, земляк мой что ни день идет на реку или возвращается с реки домой. Удочки, большие и малые, ночные самоловы, вентерь, сачок, острога — вся эта рыболовная снасть шла у него в ход. Холщовая сумка была всегда мокра и полна доверху. Если подчас не хватало рыбы — на дно подмащивалась трава, а мелкорыбица, всем на зависть, прикрывалась зеленоватыми, длинными щуками, полосатыми окунями, язями. И всегда гордо торчал сверху хвост самой большой в тот день «штуки»… До пояса мокрый, тяжелым медвежьим шагом он чвакал по залитому лугу, а следом за ним опасливо шлепала умненькая сучка.
— Удить-то удишь, а вечерять что будешь? — прибауткой встречал его кто-нибудь из соседей.
— Сегодня, брат, щучку гонял по лугу, — спокойно отвечал он. — Ни в какую, будь оно неладно! Думаю завтра еще пройти. Двадцать четыре фунта!
— Ха-ха-ха! — заливался сосед. — А ты, брат, и взвесил уже ее, не поймавши?
Верная сучка начинала недовольно хрипеть, как стенные часы перед боем, потом злобно брехала: гав! гав!
— Мушка, цыц! — успокаивал ее хозяин. Мушка виновато опускала мутные глаза и стучала мокрым хвостом по его такой же мокрой холщовой штанине.
А он как ни в чем не бывало заговаривал о другом. Он никогда не старался уверить, что говорит правду. Каждому, кто знал Павлюка, было известно, что дядька — выдумщик. «Ах ты, Павлюк, ты что ж это небылицы плетешь!» — стыдили у нас в деревне вралей.
Однако Павлюково вранье отличалось от обыкновенной лжи. Так никто не умел соврать. И в то время как просто вралей презирали — Павлюка и его бескорыстные, мастерские выдумки знали по всей округе. Бывали случаи, когда его ночью, только по голосу, узнавали в пятой, десятой от нас деревне.
И в самом деле: в щуке могло быть каких-нибудь десять фунтов, но, гоняясь за ней по лугу, залитому весенним паводком, Павлюк уже успел уверить себя, что в «щучке» аккурат двадцать четыре фунта, как в той, что прошлой осенью попалась ему на уду.
Зимой, в душной накуренной хате, при коптилке, соседи просили:
— А ну, Павлюк, отчубучь что-нибудь еще, а то все, как в воду опущенные, сидят, молчат…
— Адамович собачку достал… — начинает Павлюк, чуть сдвинув лохматую, как воз клевера, овечью шапку.
Адамович живет на хуторе, до него пятнадцать километров от нашей деревни, но никто не удивляется, что Павлюк уже знает про эту «собачку».
— Хотел я в хату зайти, так она, зараза, стала на пороге, растопырилась, и только — р-р-р…
Слушателей начинает забирать за живое. Должно быть, в самом деле занятная «собачка», если даже Павлюка не послушала. Потому что почти всегда достаточно было Павлюку сказать словечко, погладить по спине, причмокнуть — и новая «собачка» покорно трусила следом за медвежьими лаптями чародея. А эта, вишь, «р-р-р»…
— А ночью, — басит Павлюк, — сядет посреди двора, уши навострит и слушает. Потом это — чик-чик-чик, обежит вокруг, проверит все. И снова сядет. И так, братец, всю ночь. «Эх, — говорит старик Адамович, — была бы она у меня раньше, не свели бы моей Сивки цыганы». Двадцать восемь пудов зимки отдал…
— Ну и смеялись же мы! — вставляет кто-то из мужиков, чтоб подсечь рассказчика на высшем взлете его фантазии. Это слова Павлюка: когда ему иной раз и самому станет не по себе от слишком смелой выдумки, он сдвинет шапку на глаза и закончит не совсем удачную небылицу так: «Ну и смеялись же мы!»
Мужчины хохочут, а Павлюк молчит — ему хоть бы что. Правда, двадцать восемь пудов озимой пшеницы — это почти цена коровы, но как же иначе подчеркнуть необычайную ценность «собачки». Сам Павлюк, если бы имел эти двадцать восемь пудов, может быть, и не отдал бы их за собачку, однако своих двух-трех, а то и весь пяток собак он кормит зимой овсяным тестом, соревнуясь со своей Ганулей, которая откармливает подсвинка.
— Диво только, — говорит кто-то из присутствующих, — как эту собачку не убьют.
Дядька Василь, востроносый, как галка, и с такими же, как у галки, живыми, хитрыми глазками, сперва заходится тихим утробным смехом, потом говорит:
— У него там, посреди двора, заместо будки та самая конская печенка лежит, так он под ту печенку — хоп! И все.
Поднимается дружный хохот. И сам Павлюк, поправляя шапку, сначала ухмыляется, потом — хе-хе-хе — смеется во всю здоровенную грудь.