А дело с печенкой было вот какое: у них, мол, в Румынии, в том полку царской артиллерии, где в мировую войну Павлюк, тогда еще чубатый, голосистый хлопец, служил бомбардиром, были, видите ли, необыкновенно крупные жеребцы. Когда однажды Павлюкова «жеребчика» разорвало снарядом, Павлюк от следующего снаряда надежно укрылся под его печенью. Перебили почти всех жеребцов, и батарее пришлось пополняться румынскими лошадьми. Румынский конь — «как собачка», а в русский хомут, по крайней мере, в их батарее, Павлюк мог пройти согнувшись не больше, чем в дверях своей хаты. Привели румынских конячек, думали, думали, что делать, а потом — по две в хомут, по две в хомут!..
Собак Павлюк менял, как цыган лошадей. Очередная собачка, попав к Павлюку, прежде всего лишалась родного имени и скоро привыкала к тому, что она уже не Куцый, а Живчик или Жук. Если собачка, высунув язык, неслась за зайцем и не догоняла его, она лишалась хвоста и еще кое-каких, излишних, на взгляд хозяина, мелочишек. Если же и после такого облегчения ей не удавалось настичь русака — она куда-то исчезала, а вместо нее вскоре появлялась новая. А попадется, бывало, новичок понятливый и шустрый, и Павлюк, ведя его домой, не дергал, упаси бог, за веревочку, а тяжело трусил за щенком подбежкой. Суки исчезали, когда не давали нужного приплода. Зато удачный выводок окружался прямо-таки отеческой заботой. Сука ела овсяное тесто, а тепленькие, с пресным запахом, сосуны — молоко, на равных правах с Павлюковыми детьми. Криволапый пузанчик лакал, а здоровенный Павлюк, стоя на коленях или на четвереньках позади него, дергал его за хвост. Давясь молоком, щенок тявкал, и Павлюк, как ребенок, радовался этим первым, проявлениям норова. Щенят он учил хватать за штаны, лаять на чужих, не трогать кур, но гонять со двора свиней, служить, давать лапу, козырять, прикасаясь к отвислому уху, и другим, не менее нужным, штукам. Одного или двух отличников этой учебы Павлюк оставлял себе, остальных уступал желающим. У забора стояла большая семейная будка. Если не сука с приплодом, так просто дежурная собачка обитала в ней, звенела о проволоку цепью на кольце, бегая вдоль двора. Рядом с будкой Павлюк по-хозяйски подстилал солому. Весной он вызывал свою Ганну из-за кросен во двор и, показав порядочный возок навоза, с хитрой улыбкой говорил: «А что, гляди-ка!» Так же, как и каждый затравленный им заяц, этот воз должен был доказать, что не зря Павлюк изводит на собак овсяную муку и высевки. Ганна в сердцах плевалась, а он, добродушно ухмыляясь, вез этот новый вид удобрения на свою узкую, горбатую полоску. За ним следом, победоносно и гордо задрав хвост, бежали одна или две собачки.
…Как-то летним вечером, когда над теплой рекой поднимается пар, мы тянули с ним сеть, вдвоем. Тихо заходили, тихо «топтали», загоняя рыбу от берега в сеть-«топтуху». Потом поднимали сеть на себя, отцеживая испуганных со сна плотичек, выгребали их в подвешенные на шею мокрые торбы, смачно покряхтывая от удовольствия. Главной удачей этого вечера был большой, точно специально для нас откормленный язь. Он только уткнулся тупым носом в аир и сладко задремал, а тут мы его и зачерпнули! Павлюк жадно ухватил его своими цепкими лапами и счастливо смеялся: а-ха-ха! Пока мы рыбачили, я все время невольно любовался, как от поднятой «топтухи», так же как от воды, струится пар, как глазок сети затягивается пленкой, а потом пленка лопается, и, вслед за десятками капель, в воду падает еще одна капелька. Глядя на Павлюка, особенно когда он довольно, как бы уже смакуя, хохотал над язем: «Эх, братец, а мы же тебя еще с поллитровочкой поженим!» — я, грешным делом, думал, что он далек от моих бескорыстных восторгов. Между тем он вдруг, и в самую ответственную мунуту, когда надо было заходить — «топтать» рыбу от берега, притих, загляделся, а потом сказал:
— Смотри, засыпает!
И правда, река засыпала.
…Весной тридцать восьмого года из панской полиции пришел к нам в деревню еще один новый приказ: уничтожить всех голубей. Потому что у нас, видите ли, «приграничная полоса». Павлюк, конечно, приказу не подчинился, — и раз и другой. И только после того, как его оштрафовали и Ганна начала с ним нещадную войну из-за голубей, Павлюк изловил последние три пары турманов, чтоб отвезти их к приятелю в дальнюю деревню, туда, где кончалась «приграничная полоса». Но он не в силах был сделать и это. Еще в деревне развязал и снял платок, которым обвязана была корзинка. Чубатые, пестрые красавцы, поблескивая синью и пурпуром своих «заплат», ослепленные солнцем, растерянно застыли.
— Перед концом с ума сходят, воронье! — ворчал Павлюк на полицию.
Старый голубь-вожак поднялся первым. Он потоптался мохнатыми, красными, как морковь, ножками, вскочил на край корзины, захлопал крыльями и взлетел. За ним поднялась вся семья. Пока они радостно кружили в пестрой от тучек синеве, Павлюк, заглядевшись, бормотал:
— Чирей вам, паночки. Не отдам!