И снится ей, что заяц опять прибежал к посадкам на колхозной дороге. Хотел обгрызть еще две яблоньки, которые посадили Майя и Владик. Но теперь деревца стоят уже в пушистых соломенных шубках. Липа рассказала все детям, и они пришли, укутали яблоньки соломой. Тогда заяц решает обгрызть Липин клен за то, что она ходила в школу. Но и кленик тоже уже не боится зайца. И его обернули соломой — в шубке и он. Поднявшись на задние лапы, заяц старается достать до веточки. А кленик, словно мальчуган, который сам не умеет ходить, хлопает в ладошки маленькими, как Липины руки, листками и весело, звонко смеется.
И Липа тоже смеется. Смеется сквозь сон. Ее опять везут по шоссе на санках, так же как днем. Тащат санки и Шура, и Владик, и Оля… Много-много детей, целая школа! Дик бежит между ними и весело, громко лает: «Бум! Бум!» А потом тетя-учительница берет Липу на руки, отдает ее маме и говорит:
— Вы не сердитесь на Липу. Она была у нас. Сегодня Липа — молодчина!
А кленик все смеется и плещет в маленькие ладошки…
ДОМА
Знакомая партизанская кузница. Сколько она работала в те военные годы на Кузнецову семью, а сколько на нас?.. Теперь завалена вокруг колхозным инвентарем. Гудит горном и звенит наковальней, как всегда, загадочно-волнующе… И кузнец, как всегда, чумазый, с усмешкой:
— Неужели ж это, хлопцы, уже шесть лет прошло после войны?..
Деревня еще не совсем оправилась от трех оккупантских пожаров. А уже видны и приметы нового — строения бригадного двора, антенны радио…
Неман. Целительная родимая красота. Вспоминается то время, когда она, эта красота, ощущалась и поколотыми, потрескавшимися ногами. Детство с вечной оскоминой от неспелых яблок, с наблюдениями жизни в мелочах, снизу, когда многое, чего не замечаешь сегодня, заметил и многое почувствовал сильней, без умышленного подхода, без привычки записывать, хотя бы только глазами.
Дикий день на реке. Со спиннингами — вниз по течению, до края пущи. Печенная в горячей золе, по-первобытному вкусная щурятина. То дождик, то солнце, то ветер, что свертывает волны в барашки. Песчаная стежка в мокром лозняке. Обидно, непростительно запущенное партизанское кладбище… Холодноватый быстрый брод.
От этого брода, от пущи тучи гнали нас в другую деревню. На востоке весело сияла радуга, как символ тихой жизни, что так по-своему чувствуется в этих многострадальных местах…
Первые бабки. Скворцы начинают летать стаями. На выгоне — босоногие пастушки и домовитый запах торфа от их костра. Садится солнце. Аист возвращается с кочкой в клюве. Век живи — век стройся. С гнезда на загуменном вязе аистиха поощряет его хозяйственным клекотом.
Безграничные, как небо, просторы жита. Где еще так недавно пестрели полоски. Обозы сена. Новинка здесь — тракторы, грузовики.
Идиллия вечного и современности.
ЗОЗУЛЕНЬКА
Ночь выдалась как по заказу: темная, после дождя. За окнами барака, где размещалась наша команда, неумолчно стрекотали кузнечики, и над мокрыми копнами хлеба у мощеной дороги грустно шумели березы.
Около полуночи мы выбрались из нашего «загона» на окраине заводского поселка насовсем. Не все, а только трое. Из-тридцати наших товарищей большая часть спала после нелегкого труда крепко, а кто проснулся, когда мы собирались, тот либо молчал, либо желал нам счастливого пути, либо вслух выражал свои опасения…
С наивной хитростью мы перешли дорогу, пятясь, как медведи, а потом повернули на восток. Шуршали стерней, брели по свежей пашне, по морю сонных колосьев яри. Шли быстро, удерживая себя, чтоб не бежать, пропускали между пальцами и срывали влажные пшеничные колоски и даже тихо, игриво ржали…
С этих пор мы стали ночными людьми.
Звезды вели нас на восток. Деревенские парни, мы были плохими астрономами. Среди мерцающей россыпи, покрывающей наш высокий потолок, мы прежде всего узнавали Большую Медведицу. Она была у нас всегда по левую руку, а чуть правее Заряницы — утренней звезды — находился родной принеманский край. Туда тянуло нас, как тянет стрелку компаса на север.
На десятую ночь мы шли бесконечным картофельным полем. Брели чуть не по пояс мокрые; ноги спотыкались на бороздах, путались в густой картофельной ботве и неприятно ныли под коленками. В груди тоже что-то болезненно ныло. Терпением мы запаслись немалым, а все же порой хотелось крикнуть: «Подохнуть бы вам с вашей картошкой, проклятые юнкеры!..»
На рассвете у опушки леса мы наткнулись на какой-то одинокий сарай. Рядом с ним стоял огромный серый стог прошлогодней соломы. Искушение было велико. Который уже день мы то мокли под дождем в кустах, то мерзли на голой земле. Осторожно, с той стороны, где стог почти вплотную прислонялся к стене сарая, мы взобрались на соломенную гору, выгребли берлогу и легли. Микола, как всегда, обеспечил маскировку. Затем он прижался ко мне, и, засыпая, я слышал его счастливый шепоток.