Микита был человек горячий, часто бранился, случалось, и кулакам волю давал, однако устоять перед сватом не смог, — уступил и корову, хотя у него в хате тоже были малыши. А провожая Марылю, расплакался, как бобер, и все отдал потом, и свадьбу справил из последнего, как все добрые люди.
Вечером, накануне свадьбы, девчата, заплетая венок из руты, запели:
И Марыля заплакала. Заплакала не свадебными слезами, по обычаю, а настоящими, сиротскими. Так ясно увидела она сейчас, что зря извелась ее молодость, что и теперь на счастье надеяться трудно…
— Не плачь, голубка, стерпится, — шептала ей тетка, мамина сестра, и, оглянувшись на Стэпку, Микитову бабу, зашептала еще тише: — Хоть не будешь без хлеба да без доброго слова маяться, как у этой гадины.
Но Марыля не слышала, не понимала ничего. Она все плакала, припав щекою к теткиной груди.
…Грызня, побои, беспросветный труд… Дома даже с культей работницей была, а там недотепой прозвали. Переделай — худо, недоделай — еще хуже! А погодя старики вдруг спохватились, что мало их «Ванечка» приданого взял… Тогда пошло еще горше.
И почему же не узнала она вовремя об Иване, почему не нашелся добрый человек да не сказал ей всего, почему ее ослепило?.. Лучше бы уж наймычкой век вековать.
Этот придурок никак не мог ожениться. Куда ни ткнется — примут, известно, богатый, — но поглядят на него, послушают, что люди о нем говорят, и на попятный. Тогда взялся женить его пан Чижевский, тот самый торгаш из местечка, свинобой. Ведь вот — пустельга и пьяница, а брехать ловок, — хоть кого убаюкает. Как возненавидела она, узнав обо всем, его толстую, свиную морду!.. Уходила из хаты, когда он к ним заезжал.
…Высохла девичья грудь, провалились глаза, культя всегда обернута тряпицей, а левая рука корявая, потрескавшаяся. Поначалу хоть песни пелись. Как вспомнит о своей доле — в напеве сиротской тоски и печали слышалось то, что сжимало горло, перехватывало дыхание, и хотелось по-детски заплакать: «Мамочка, голубка!..» А потом и это уж стало невмочь.
На второй год понесла Марыля первое дитя. Но и это не избавило ее от пекла. На восьмом месяце и случилась та беда, что свела молодицу в могилу.
Перед косовицей кончилась в погребе картошка, и старик приказал бабам очистить погреб. Сам он крыл гумно у соседа, а Иван поехал на мельницу. Марыля забралась в яму, наскребла первую корзину грязи, перемешанной с гнилой картошкой и кострицей, и, подавая ее наверх свекрови, — вдруг охнула, бросила корзину и села…
Как только прошла эта ночка!.. Под утро как будто отлегло. Свекровь знала, что быть беде, и потому не пошла на лен, а стала полоть гряды. «Ну и свет нынче, — бормотала она, — чуть что, и на тебе…» Старик чинил в хате хомут. Марыля лежала на полатях с кафтаном под головой и, не умолкая, стонала. Вдруг она пронзительно ойкнула раз и другой… Началось. Старик еще ниже сгорбился над хомутом, а потом не выдержал все-таки, — вышел и позвал старуху. Обтирая черные руки подолом, тетка Катерина засеменила в хату. Старик постоял у плетня, уставившись на грядку, пошел под гумно, вернулся к клети, снова постоял над плетнем, тупо глядя на зелень, — и нигде не мог найти себе места.
«Что же это? — подумал он. — Испугался?» — и пошел в хату.
— Мамочки мои, а-а-ах, род-нень-кие-е-е… — стонала Марыля.
Не глядя в ту сторону, старик прошел и уселся над хомутом.
— А тебе, дурню, чего тут надо? — закричала старуха, выбегая из кухни с чугуном воды.
Старик виновато сгорбился и засуетился: за хомут да из хаты… Но и в клети он не мог взяться за работу. Слушал. Марыля кричала хриплым, звериным голосом, а потом затихла. «Видать, конец?» — подумал старик. И вдруг слышит: шлеп, шлеп, шлеп от сеней — идет его Катерина.
— Ну, бросай хомут, Степан: надо гробик сколотить, — сказала она, входя в клеть. — Боже мой, боже!.. И что же это делается? — И вдруг — а-ха-ха-а! — заплакала навзрыд.
…В ногах у сомлевшей невестки лежало мертвое дитя. Старик глянул на него и молча двинулся из хаты. Взял в каморке топор, пилу, горсть гвоздей и пошел в клеть. Руки у него как-то странно дрожали. Присел на колоде и закурил люльку. Успокоившись немного, взобрался на чердак и стал со стуком перекидывать доски, отыскивая нужный кусок. Выбрав источенную шашелем шелевку, сбросил ее вниз, поскреб немного рубанком, распилил и сбил гробик.
К тому времени вернулся с мельницы Иван. Он вошел в хату, ничего не зная.
— Ты, падаль, обормот криволапый! — встретила его мать. — Сколько раз я тебе говорила: не бей! Дорвешься — съел бы ее, чтоб тебя короста заела, чтоб тебя! Теперь вот получай!.. Тяни носом, петля бы тебя затянула!.
На этот раз Иван смолчал и понуро поплелся из хаты.