Правда, они ее еще не видели так, как другие. Шурку взять в Красную Армию не успели. Как только объявили, что война, мужчины и хлопцы из их Кленич отправились в военкомат, а оттуда — на станцию. Но станцию уже разбомбили, и немцы вот-вот здесь будут, и порядка никакого, все и вернулись домой. Немцы шли несколько дней, но Кленичи, хотя и близко от большака, уцелели. И сами покуда живы.
А сколько таких, что пошли перед войной в армию, вскорости после того, как установилась и здесь Советская власть! Некоторые из панского войска назад не вернулись. Люди плачут, не зная ничего о своих: живы или нет уже, кто давно, может, убит, а кто только что?..
В местечке, где был сельсовет, и в районном городке — страх какой! — еще осенью постреляли всех евреев… А в Гончарах, и в Горках, и в Капустниках забрали тех, которые были при панах подпольщиками, а потом активистами. И мужчин да парней забрали, и девчат, и женщин от малых детей. Похватали врасплох и, говорят, даже не расстреливали, а головы им шашками рубили. Учились полицаи, как это делать…
Много уже их развелось, собак!.. Поначалу нечисть всякая сама к немцам пошла, потом эти начали и других брать — силой.
И подумать даже страшно, что и к Шурке могут прицепиться…
Вчера только выпал снег, а уже всех мужчин из Кленич погнали в лес, по дрова для полицейской комендатуры. Налетели, чтоб им добра не видать, целой сворой. Староста еще с вечера дал приказ, и Шурца уже запрягал у хлева, когда двое их вошло в открытые ворота. Один какой-то чужой, незнакомый. Должно быть, из бойцов, которые пооставались тут при отступлении, потому что говорит по-русски чисто. А другой — из Капустников, Хорьки их прозывают. Пустельга и воришка. Сам первый в полицию побежал, да такой стал злодюга, что и знакомые уже боятся повстречать его, и все вокруг проклинают. Когда они вошли во двор, Шурка уже успел запрячь и ехал к воротам.
— Тпру! — встретил его Хорек. — Готов?
— Готов, — говорит Шурик.
А тот смотрит и не знает, к чему прицепиться. Нашел.
— Какой кнут у него, погляди, — говорит он второму. И — Шурке: — А ну, покажи!
Тот дал, известно, а этот — чтоб ему до вечера смертоньку принять! — чах, чах кнутом Шурку, а потом лошадь. И с саней не дал слезть, в хату зайти, С кнутом в руке — так и пошел по другим дворам, гогоча с этим своим помощником, а может, черт их знает, и начальником.
Плакали они, Женя и мама, и долго говорили за прялками… Одна утеха — Любочка, щебечет им свое «ня-ня-ня!» да улыбается из своей стойки[21] на скамье. Что ты хочешь — малое, ничего не понимает. А потом бабуля накормила ее кашей и уложила в люльку. Да и сама прилегла на печи, а то ей с утра еще неможется. Она там сразу затихла, а эта бессонница еще долго гукала из-под косынки. Заснула наконец, и мама перестала качать.
Прядет и думает — невеселую думу…
А день за окном сегодня такой тихий да чистый! Снег, что выпал вчера, лежит на ветках яблони, на штакетинах палисадника, на крыше хлева, на всем, на всем — сколько глаз окинет. А солнце уже к полудню поднялось, прикрыто легкими тучками, как Любино личико косынкой.
Она подумала это и улыбнулась. Потом встала из-за прялки и склонилась над колыбелью. Спит их хозяюшка!.. Все ей служат, словно пани какой, весь дом. Не выдержала Женя — осторожненько подняла косынку и залюбовалась. Не поделить им с Шуркой, что тут чье: чьи глаза, чей нос… Бровки такие хорошие, точь-в-точь у отца!.. А губками как чмокает, худышка, и во сне… Женя вновь почувствовала свое большое счастье в теплой тесноте еще девичьего лифчика. «Скоро проснется, попросит», — подумала она. А солнце, как назло, вышло из облачной пелены и заглянуло в хату сквозь еще не замерзшие стекла. Женя даже испугалась, что малышка, чего доброго, чихнет и проснется. Накрыла ее косынкой и колыхнула люльку. Постояла немного, а потом повернулась к окну.
И уже не села больше за прялку. Полдень. Солнце напомнило. Надо пойти задать корове.
Тихонько оделась и, не скрипнув дверью, вышла из хаты.
На снежной целине стежка была уже хорошо заметна. Батька не только притоптал ее за вечер да за утро, но и сеном немножко припорошил, и штуки три соломинок лежат. Одна вон с колосом. Верно, и зернышки в нем есть, вишь, как воробьи ссорятся — кто из них первым колос этот нашел.
Женя улыбнулась. Вспомнилось ей, что чаще всего приходит на ум то, что всего милее — дочурка.
Бабушка поет малой бог знает сколько песен. Не раз подумаешь: откуда только они у нее, такой суровой на вид, берутся? Женя и сама, кажется, помнит их много. И те, что сама знала, поет, и бабушкины, а все же как будто — не хватает их… Не то что не хватает, а почему-то хочется петь еще и свои. И даже нельзя сказать — хочется, а прямо-таки надо. И дитенку — чтоб спала или играла тихо, да и сама ты ласковое слово в душе не удержишь. Вот и сейчас оно уже просится, — про воробышков на снегу, про золотой колосок да про солнце… Сами сплетаются слова и, как уток в основу, ложатся на голос какой-нибудь милой песни — то знакомой, а то и нет. Когда поешь — не разберешь, тогда оно все любо кажется.