Я выехал давно, и вечер неродной рдел над равниною нерусской,и стихословили колеса подо мной, и я уснул на лавке узкой.Мне снились дачные вокзалы, смех, весна, и, окруженный тряской бездной,очнулся я, привстал, и ночь была душна, и замедлялся ямб железный.По занавеске свет, как призрак, проходил. Внимая трепету и треньюсмолкающих колес, я раму опустил: пахнуло сыростью, сиренью.Была передо мной вся молодость моя: плетень, рябина подле клена,чернеющий навес, и мокрая скамья, и станционная икона.И это длилось миг… Блестя, поплыли прочь скамья, кусты, фонарь смиренный.Вот хлынула опять чудовищная ночь, и мчусь я, крошечный и пленный.Дорога черная, без цели, без конца, толчки глухие, вздох и выдох,и жалоба колес, как повесть беглеца о прежних тюрьмах и обидах.4 июля 1921; Груневальд
На сумрачном вокзале по ночамторжественно и пусто, как в соборе, —но вот, вдали вздохнуло словно море,скользнула дрожь по двум стальным лучам,бегущим вдаль, сходящимся во мраке, —и щелкнули светящиеся знаки,и в черной глубине рубин мигнул,за ним — полоска янтарей, и гулвлетел в вокзал, могучий гул чугунный, —из бездны бездн, из сердца ночи лунной,как бы катясь с уступа на уступ.Вздохнул и стал; раскрылись две-три двери.Вагоны удлиненные под дубокрашены. На матовой фанере,над окнами ряд смугло-золотыхфранцузских слов — как вырезанный стих,мою тоску дразнящий тайным зовом…За тенью тень скользит по бирюзовымпрозрачным занавескам. Плотно скрывпереходные шаткие площадки,чернеют пыльно кожаные складкинад скрепами вагонов. Весь — порывсосредоточенный, весь — напряженьеблаженное, весь — жадность, весь — движенье, —дрожит живой, огромный паровоз,и жарко пар в железных жилах бьется,и в черноту по капле масло льетсяс чудовищных лоснящихся колес.И через миг колеса раскачнулисьи буферов забухали щиты —и пламенисто-плавно потянулисьв зияющий колодец темнотывагоны удлиненные… И вскорезабыл вокзал их звон и волшебство,и стало вновь под сводами еготоржественно и пусто, как в соборе.