— Нет, не слушаюсь. А вот еще что. Да что еще? Вот что. Парик нужен и бороду. Это есть в циркуляре. Сбегай хоть к Айзенштейну.
— Слушаюсь.
Надзиратель бежал и скрипел по снегу валенками, а начальник глядел ему вслед и теперь думал о своей проклятой службе.
“И когда же это, наконец, кончится?.. Ведь тут можно с ума сойти совсем. Каждый день все казни, казни! Были бы на нашем месте...” И старая накопленная ненависть на начальство вдруг подымалась в нем и бурлила.
“И все это начальство, начальство! Все оно! Ну что ж? Как хочет! Ему же хуже! А мы тут что? Мы ни при чем! Мы только исполнители, наше дело сторона! А ему же хуже”. И это злорадство, что начальству почему-то будет хуже, точно утешало его, и он шел и распоряжался.
Председатель суда на обеде, устроенном в его честь офицерами Н-ского полка, хохотал и был доволен. Он был полный, краснощекий, с большими усами генерал из семинаристов и говорил на “о”. Он искренно считал себя добродушным и хорошим, и хотел показать это теперь и этому фраку — защитнику, помня, как тот почему-то вдруг польстил ему на суде, назвав его раз “светилом науки”.
Это было приятно тогда перед прокурором. Прокурор был старше его чином, написал какое-то сочинение и форсит: “Ни один, говорит, знающий юрист не усомнится тут”. — “А мы вот и усомнились, а мы вот и оправдали тогда самого что ни на есть террориста. Хо-хо-хо! Ни один, говорит, знающий юрист... Ему-то на зло и оправдываем-с, когда захотим-с. А захотим-с — и повесим...”
— А симпатичная морда у этого Клеманкина! — обратился он вдруг через стол к присяжному поверенному.
— Это вы о ком, ваше превосходительство? — вставил командир полка, не поняв, в чем дело.
— Да это мы там одного повесили! — объяснил председатель, блеснув своими мелкими глазками, и продолжал, обращаясь к защитнику:
— Ничего, батенька, не поделаешь. Вот!.. Мы и так уж на двух убитых свалили все. Вы заметили? — и чтобы совсем расположить к себе присяжного поверенного, прибавил многозначительно и тихо: — Генерал-губернатор... семерых... предписал... Ну. И пришлось пятерых... того... Царство им небесное!
Он обвел зал глазами, точно ища иконы, и перекрестился на своем толстом, начинавшем потеть под расстегнутым сюртуком, брюшке.
— Ну. За ваши успехи, господин защитник. Нечего грустить. Другой раз...
Офицер-судья, который чуть не расплакался на суде, — так растрогал его тогда адвокат, уверявший, что мальчик-гимназист восемнадцати лет, приговоренный к смерти, осужден невинно, — теперь все пил и пил и сквозь туман в глазах видел кругом все милые и славные лица своих товарищей-офицеров, и все были такие добрые, хорошие, что удивлялся: как могла придти ему тогда на суде такая дикая и глупая мысль: отказаться от всего и выйти в отставку?.. Что бы было теперь? Что бы он сделал сейчас и из-за чего? Ведь не гимназиста бы, так все равно бы кого-нибудь повесили.
Председатель так ясно доказал тогда всем, что пятерых нужно. Не все ли равно тогда — кого? И это было так ясно-убедительно, что он утешался и опять пил и пил.
Адвокат, который давно уже понял, что на суде ни красноречие, ни наука, ни даже чувства ничего не значат, а что все дело только в том, чтобы ладить с судьями и приучить их к себе, чтобы они не боялись защитников и не считали их самих за экспроприаторов, тоже пил теперь — стараясь улыбаться направо и налево офицерам, чтобы показать, что и он — как они, но в душе сквозь туман вина упорно вертелась одна фраза: “Вот она, та среда, которая подготовила Порт-Артур и Цусиму”. И ужасаясь ей, мечтал о том, как опишет это когда-нибудь в своих мемуарах...
В городе была тревога.
Собрание выборщиков в Думу и сам новоизбранный депутат собирали подписи под протестом против казни. В Петербург летела телеграмма. Мать одного из осужденных, гимназиста, высокая полная дама с ввалившимися, застывшими без слез глазами, в каком-то упорном хлопотливом беспокойстве ездила то к депутату, то к губернатору, то к защитнику, то к прокурору... и наводила на всех точно страх. Генерал-губернатор ее не принял; другие успокаивали, что-то неопределенно мямлили, обещали и куда-то торопились все точно прочь от нее. Ее сопровождала дочь, некрасивая маленькая барышня, с тоской и страшной тревогой следившая за матерью, усаживавшая ее заботливо на извозчика и вдруг принимавшаяся шептать: “Мама, мама, успокойся. Я уверена... Валя тут ни при чем, и его помилуют...”