Ты поднялась у окна и заломила руки и мы увидели твой хрупки; мучительный облик на фоне светлевшего звездами неба. Все узнали тебя и все были здесь: и Яша, и Лена, и я, Александр, и те другие. Березы, проснувшись, что-то молитвенно прошептали и замерли, словно испугавшись своего шепота.
Тогда услышали мы твой голос.
— Боже мой! Боже мой! Слышишь ли кто ты?! проговорила ты в отчаянии. И это был голос из тех времен.
— Почему страданье?! Почему ужас?! Почему слезы, и стоны, и кровь?! И неужели смириться?! Нет, я счастья не могу принять, не в силах!
Так проговорила ты — и внезапно раскрылась перед нами вся бездна тех веков, и весь ужас, и весь холод, и вся одинокость жизни того времени, и увидели мы каждый всю свою жизнь, все горе, всю злобу ее и всю темноту, и всю слепоту и виновность. И каждый ужаснулся.
Как могли мы жить тогда!
Мы в ужасе спрашивали друг друга.
Как?! Жить?! Когда тысячи и миллионы братьев твоих погибают и ты не можешь их спасти?!
Ужели покориться бессилию любви?!
Жить и гореть любовью, когда она бессильна согреть всех одиноких, всех бедных, всех обездоленных и всех несчастных земли?!
Нет, ты не могла так жить! Не могла.
Ты умерла, и внезапно предстала опять перед нами твоя смерть, таинственная и страшная! Как все жутко, как все непонятно было тогда.
И мы содрогнулись!
Но теплый ветер из сада пахнул волной аромата и смыл всю дрожь! Ты обернулась к нам. И теперь, с такой улыбкой, такая просветленная, новая, точно все миллиарды звезд сошлись своими лучами в твоих глазах и теперь их свет лился на нас! Теперь мы поняли все.
— Ах, разве тогда знали мы это! — проговорила ты и провела рукой по своим волосам.
И миллионы голосов заговорили кругом и в нас и заговорили все века, и каждый их день — и каждый славословил все, потому что теперь исполнялось все и все было оправдано во всем и во едином.
И каждая песчинка, и каждая душа радовалась, потому что все воскресло.
Так исполнились все пророчества!
СМЕРТНАЯ КАЗНЬ
...Ничего особенного в этом не было. Все было так же кругом, как всегда. Те же стены, те же решетки на окнах, и день был сияющий, холодный, каких были тысячи на свете. Солдаты в казарме дремали, курили, рассказывали друг другу свои длинные и тягучие сальности и смеялись.
Надзиратели иногда шептались, шагали по темным коридорам тюрьмы и, позвякивая ключами, лениво думали все о том же, о своей службе, о семье.
Политические нервничали, иногда долго и упорно по клеткам, но вдруг вздрагивали и прислушивались к тому, что будет, и опять шагали.
И все было гадко кругом, как вонь, как грязные стены тюрьмы.
Инженер вздохнул и бросился на койку. Он высокий, худой и скуластый мужчина с равнодушными усталыми глазами. Нервы были издерганы. Все тело ныло, и одна мысль не выходила из головы, но как-то лениво тянулась в ней и липла. Все последние дни он все силы свои направлял на то, чтобы ничего не чувствовать. К смерти он был равнодушен. “Маленькая и необходимая операция”, — повторял он часто про себя, затягиваясь махоркой... А потом? — потом ничего. И это было так ясно и просто, что никаких размышлений не требовалось. Но надо было как-нибудь занять и убить свое сознание в эти последние дни, когда все было кончено и делать было нечего. И он читал и курил. Шагал по камере и опять Книги были. Их, несмотря на всю строгость заключения, можно было получать через уголовных от политических из другого корпуса. Одна мысль — кажется, из Михайловского — не давала ему покою. Она преследовала его днем, ночью переходила в кошмар, кошмар переходил в действительность. Представлялось человечество, и было оно как один огромный чудовищный организм. Вот растет куда-то, тянется вдаль, пожирает одни клетки ради других, пожрет и его — и для чего все это? Мысль отрывалась тут, чего-то не знала, и опять текла в голове, плела свои сети уныло, вяло, как соки в жилах растений.
Он ходил и курил. Иногда прислушивался к другим. Мысль о других пугала.
Как встретят они смерть? Пожалуй, разбабятся. И чего тут? Фи! Как это будет гадко и неприятно! — и он отгонял эти мысли.
Другие нервничали больше.
В этот ясный зимний день начальник тюрьмы ходил по двору и распоряжался. Было холодно. Мороз щипал уши. Он поднял воротник. А у него на квартире было тепло, пахло жарившейся индейкой, и этот запах раздражал его, хотелось есть.
— Саваны по два рубля пятьдесят копеек, — докладывал эконом, хитрый белобрысый мужик с деревянным подобострастным лицом перед начальством.
Начальник искоса поглядел на него и вдруг вспылил.
— Это невозможно! Если бы губернское управление ассигновало, тогда так! А мы не можем! Ведь сразу много. Объясни им!
— Да я уж говорил, ваше благородие.
— Да что говорил?.. Ну, скажи еще, дурак! — вспылил он опять. Его давно уже злило это деревянное лицо надзирателя, с чуть-чуть насмехающимися под подобострастием голубыми и словно невинными глазами. “Живодер!”, подумал он про него. “Ведь вот казнит людей — и хоть бы что! как чурбан! И есть же такие!”
— Ну, поди, скажи им! А то можно и без саванов!
— Слушаюсь!
Но начальник остановил его.