Но, когда я делала это, музыка Баха начинала внушать мне беспокойство, ведь она звучала, на мой слух, неверно при исполнении на фортепьяно. Чем больше я размышляла над тем, что он сочинял только для органа, клавикорда и клавесина, тем больше осознавала, что впереди у меня трудный выбор: какому инструменту отдать предпочтение?
Выбор и вправду трудный: реакция публики и число распроданных билетов обещали мне при желании великолепную карьеру пианистки. Исключительное предпочтение клавесина ограничит в репертуаре, а меня тогда восхищала самая разная музыка и, конечно, не в последнюю очередь сочиненная моим мужем. И массу прекрасных произведений, в частности бетховенские сонаты, не исполнить на клавесине. К тому же никто теперь не писал музыки для клавесина. Он вышел из моды, и я впадала в отчаяние от мысли, насколько невелик выбор произведений, предоставленный клавесинисту. Прямо позор, что Яначек или Прокофьев, Хиндемит или Барток ничего не написали для этого инструмента! Мне бы так хотелось, чтобы существовали их произведения и для клавесина.
Тогда же я начала делать себе имя как музыкант, работающий для звукозаписи. Мы сотрудничали с флейтистом Вацлавом Жилкой и Влах-квартетом, исполняли сочинения Куперена, Берда, Рамо и многих других французских и итальянских барочных композиторов.
Мое несчастье заключалось в том, что еще в девять лет я отдала свое сердце Иоганну Себастьяну Баху. Он стал для меня религией и философией. Именно музыка Баха жила во мне и спасала меня в самые мрачные и страшные дни. Мне хотелось узнать о нем как можно больше, о нем и старинной музыке, поэтому я читала все, написанное об этом, что только удавалось заполучить в те времена, когда многие книги находились под запретом. Надо было заказывать их в Национальной библиотеке и неделями или даже месяцами ждать возможности раскрыть их.
С каждой книгой я все яснее представляла себе, сколько ему довелось вынести. Его постоянными спутниками были музыка и смерть. Он потерял обоих родителей в восемь лет, а вскоре – еще и любимого дядю, брата-близнеца его отца. Все братья и сестры Иоганна Себастьяна один за другим умерли, а затем и первая жена, после того как они с мужем похоронили четырех детей из семи. Во втором браке Бах стал отцом еще тринадцати детей, восемь из которых умерли в нежном возрасте.
Невыносимая скорбь от этих трагедий выражена в его музыке, например в «Хроматической фантазии и фуге» в ре миноре. Все течение «Фантазии», со снижающимися аккордами, передает отчаяние человека, разочарованного в жизни, лишившегося всякой надежды. Потом начинается фуга, которая возвышается над человеческим страданием. Она о законе. О чем-то большем, чем человеческие дела. О порядке. С моей точки зрения «Фантазия и фуга» достигают самых глубин страдания, но потом возникает что-то, что выше меня, выше индивидуальной веры и личного и частного страдания. В музыке Баха всегда ощущается присутствие Бога в мире.
Бах дает выражение и ропот в таких произведениях, как религиозная оратория «Страсти по Матфею». Для меня это протест человека, который не в состоянии одолеть Рока. Мне самой известно это чувство. Бах говорит, что выше нас или рядом с нами есть нечто, придающее всему окончательный смысл, но оно скрыто от нас. Он говорит: не отчаивайтесь. В жизни есть некий смысл. Просто мы не всегда его видим.
Почти невольно я начала спрашивать себя в любой ситуации: а
Исполнение музыки Баха на клавесине заставило меня думать о нем совершенно неортодоксальным образом. Во многих смыслах я была еретичкой, хотя общее развитие музыки в 1950–1960-е годы до сих пор вдохновляет и значимо для меня, потому что открывает множество дверей. В начале меня завораживал образ Баха, но я сознавала, что Бах превратился в разновидность идеологии для меня, а идеологии я терпеть не могу. Где бы я ни услышала баховскую музыку, я задавалась вопросом, так ли сыграл бы сам Бах. Потом я пыталась понять: почему кто-либо играет его так, как играет, и почему бы нам не позабавиться? Разве нельзя относиться к музыке как к чистой форме, недосягаемой для всяких ограничений и правил? Со дня рождения Баха прошло свыше трех столетий, и в музыке, написанной им, есть что-то, ускользнувшее от его собственного суждения.