…Кстати, об этом дальнем сроднике, которого я про себя называл «дядей Портфелем», а отец — Созонтычем (а вот имени его я так и не запомнил). Когда мне уже в более взрослые мои годы вспоминался тот «религиозно-застольный» инцидент, произошедший под портретами вождей мирового пролетариата, я, смешно сказать, ощущал каждый раз некий укол совести, давнюю, неявную, но всё же вину перед ним. Не перед пролетариатом, конечно, а перед тем незадачливым служащим Дома Советов, который прежде был и танкистом, и трактористом. Мне почему-то думалось, что какая-либо неприятность у него всё-таки произошла: может быть, его и «попёрли» с должности — а всё из-за меня… Эту гипотетическую вину с меня снял сам Созонтыч, когда я встретил его по прошествии многих лет, уже старика. Он вообще поначалу не мог вспомнить, о чём, о каком давнем происшествии в его доме я веду речь. Когда же вспомнил, усмехнулся и хлопнул меня по плечу: «Прав был твой батька! Никакой пакости тогда не стряслось…» Оказывается, бывший «дядя Портфель» примерно через год после той встречи с отцом сам ушёл из «аппарата» и действительно стал директорствовать в одной из МТС под Талабском, а потом немало лет проработал главным инженером в районной «Сельхозтехнике». Короче, по его же словам, «своим делом занимался». Вдобавок, овдовев, женился ещё раз и уже в более чем зрелом возрасте обзавёлся двумя сыновьями. Словом, прожил жизнь, достоііную танкиста военных лет.
А, вместе со мной вспоминая подробности того злополучного дня и происшествия в его квартире, Созонтыч опять усмехнулся, только грустновато, и, подкручивая усы (он их не сбривал после смерти «отца народов», в отличие от многих тогдашних усачей, и они у него к старости даже чуть попышнели), изрёк: «Да-а, вот жили мы — и грех, и смех!»
И кого же, и что же нам винить за «грех и смех» тех давних дней? За то, что жизнь человека могла если не под откос пойти, то, по крайней мере, круто повернуться — в сущности, из-за пустяка?
Кого винить — не Ираклею же и не бабу Дуню. И мою детскую наивность. Тогда кого или что? Ясно, миропорядок, систему, порождавшие уродливость человеческих взаимоотношений.
Значит, будем винить то время, «времена», да?
Так вспомним слова, которым началось это моё повествование:
«Времена — всегда одни и те же. Что толку время хаять? Это мы переменяемся. Это с нами что-то не то деется…»
Вот сейчас — всё и вся переменилось. Люди ходят в храмы, не опасаясь ничьих порицаний за это. И даже многие недавние «богоборцы» разговаривают и ведут себя так, словно у них вместо крови — лампадное масло.
И что же? Разве стала наша жизнь более светлой и радостной, чем в те годы? Стала ли она более духовной? Спросим себя иначе: разве мы сегодня, каждый из нас, меньше стали испытывать страхов за свои судьбы и за будущее своих детей? Хорошо, хотя бы так: стала ли наша жизнь более русской жизнью, нежели в те годы, когда она была прежде всего «советской»?
Так-то, ребята…
А я вообще не о времени говорю. Это дело историков и философов. Я повествую о людях, которых я знал и в окружении которых я рос. Ибо каждый из тех, кто растил меня, воспитывал, опекал, кто хоть малую частицу своего внимания, своей души мне подарил — каждый был по-своему замечателен. Ну — примечателен. То есть, в каждом была своя примета причудливой красы русского мира, сохранявшейся и в его время. И часто — наперекор времени, в сопротивлении его тугому встречному потоку. Каждый хранил в себе особую мету, которой одарил его Всевышний. И каждый поэтому достоин того, чтобы примечательность его натуры и судьбы была сохранена и запечатлена в слове.
Будь иначе — я вообще бы за перо не брался.
Но будь иначе — на свете вообще бы не было меня. Даже и физически: родителям, чьи тела и души война опалила донельзя жестоко, могло бы быть вообще не до продолжения себя в детях. Но они решили иначе… Не было бы физически, если б меня ещё в грудном возрасте не спасли бы от смертельной хвори пожилые женщины из нашей родовы, знавшие толк в народной медицине, — а другой медицины в те дни рядом просто не находилось.
А, главное: все эти люди вместе и каждый в отдельности сберегли, упасли мою душу в самом раннем детстве от того, что стало лютой пагубой и горьким злосчастьем огромного множества детей в России XX века. Особенно — его второй половины.