Вот и решил „дядя Портфель“ улестить суровые сердца своих гостей лицезрением своего малолетнего, благовоспитанного и не по годам развитого родственника — после того, разумеется, как их сердца уже будут восхищены знатным угощением. Он, видно, подумал так: поставим малыша на табуретку, и он стишок прочитает какой-нибудь, ну, там, „Травка зеленеет, солнышко блестит“, или басню Крылова, а то и песенку споёт, — вот эти ответственные люди и растают окончательно, и проникнутся к хозяину самыми уважительными чувствами. (О моих артистическо-исполнительских способностях он, без сомнения, знал, как и многие в нашей родове; отчасти благодаря этому, почти в младенчестве пробившемуся дару я и становился тем самым „переходящим призом“ в домах тётушек-дядюшек. Ох, чем хвастаюсь на старости лет!..) Но не исключаю и того, что в этом провинциально-чиновном человеке впрямь проснулись какие-то живые родственные чувства: мол, как же так, привели кроху в гости, а запихали на кухню, будто он приблудный беспризорник какой-то, а не сын и внук уважаемых людей; как я потом посмотрю в глаза этим людям, дальним, но всё же родичам!.. Кто знает, могло быть и так. Короче, попрепиравшись немного со своей сверхдородной супругой, шёпотом предупреждавшей мужа о возможных неприятностях, он за руку привёл меня к своим гостям…
А теперь представьте себе следующую сцену.
Представьте себя на месте хозяина дома — советского (или партийного, неважно) служащего послевоенных, позднесталинских лет. На месте хозяина квартиры, где на стенах, напоминаю, висят портреты вождей побелившего пролетариата. А в гостях у этого человека сидят суровые „ответственные товарищи“, от благорасположения которых очень зависит его дальнейшее продвижение по служебной лестнице. Следовательно, они должны быть твёрдо убеждены в его идеологической стойкости, обязательно подразумевавшей и „воинствующий атеизм“. Даже в те, далеко не самые людоедские по отношению к Церкви годы…
И вот перед этими людьми (не могу сказать — „пред ясны очи“: как раз по глазам-то было видно, что гости уже успели по рюмке-другой выпить, если не больше) появляется мальчик лет четырёх. Ну, от силы пяти. Вежливо приветствует взрослых, и лица их действительно начинают расплываться в улыбках. И взрослые говорят ему: угощайся, покушай, а потом прочитай нам стишок или песенку спой… Но мальчик вместо того, чтобы сесть, смотрит на портреты вождей и, остановив взгляд на одном из них (кажется, то был наиболее бородатый основоположник), трижды осеняет себя крестным знамением. И, перекрестившись, начинает звучно и с чувством декламировать:
„Очи всех на Тя, Господи, уповают, и Ты даеши им пищу во благовремении, отверзаеши Ты щедрую руку Твою и исполнявши всякое животно благоволения“.
И, произнеся эти слова, малыш отводит взгляд от портрета Карла Маркса, смотрит на взрослых и наставительно сообщает им: „Эту молитовку надо читать перед вкушением пищи. И „Отче наш“ тоже можно“. После чего двигается к столу, чтобы, наконец, вкусить. Но…
Тут я уже не говорю вам: представьте себе. Нет, при самом богатом воображении вы и представить не сможете того, что произошло со взрослыми, сидевшими за тем столом. Для начала упомяну лишь две подробности. У одного гостя выпала из пальцев не донесённая до рта рюмка и со звоном разлетелась на фрагменты, упав на пол. Второй гость свою рюмку до рта успел донести, но поперхнулся её содержимым так сильно, что схватился за грудь, словно в неё кол вбивали. И оба гостя совершенно остолбенели… Через годы, став зрителем гоголевского „Ревизора“, который, как известно, завершается „немой“ сценой, где все действующие лица застывают в потрясении, я живо вспомнил тех двоих „ответственных товарищей“: с ними произошло примерно то же самое! Смотреть на них было одновременно и жутковато, и немножко забавно.
А вот на „дядю Портфеля“ глядеть мне было просто страшно. С ним случилось что-то вообще невообразимое. Его всего словно какой-то лютой судорогой пробило, свело и перекорёжило. Глаза выкатились, челюсть отвисла и застыла в таком положении, „морковка“ носа сморщилась, будто от мороза, и всё его лицо выглядело не просто перекошенным, а, как в таких случаях говаривал мой дед, „перехеренным“. Сначала смертельно побледнев, хозяин дома затем пошёл разноцветными пятнами, а потом, издавая горлом несвязные хрипящие звуки, стал краснеть, и через несколько мгновений был уже налит бурой кровью. Его трясло — но затрясло и меня: так он был страшен, и, главное, мне подумалось, что он вот-вот лопнет от напряжения, умрёт!
…Но есть, всюду она есть, высшая спасительная справедливость. И она дала о себе знать звуком дверного звонка. Это за мною пришёл мой отец.