«Конечно, дорого. Но мы заплатим лишь за один бокал. А потом нас наверняка угостят мужчины! Самые интересные мужчины ходят в „Спилию“!»
Там она и познакомилась с адвокатом, доктором Йоргосом Хатцопулосом, которого уже вскоре звала Хатц или Шатц, причем оставалось неясно, то ли она придумала такое уменьшительное от Хатцопулоса, ти ли намекала на нацистских дружков-подружек, в свое время заклейменных прозвищем «Германиям шатц»: Йоргос Хатцопулос унаследовал юридическую контору, что досталась его деду во время немецкой оккупации, когда еврея-адвоката, владельца конторы, депортировали в концлагерь. Но Фения об этом даже не подозревала. И переоценила Йоргоса. Забрала свой рюкзак и переехала к нему. Он был для нее первым мужчиной из высшего общества. Пятнадцатью годами старше ее, щедрый, со знанием дела обсуждавший с официантами в дорогих ресторанах французские вина. Она едва не поверила, что оно все же существует, царственное чувство любви. Они поженились. На свадьбе Фения невольно рассмеялась, когда Шатц, обращаясь с речью к гостям, заговорил о «вечной любви». Точь-в-точь слащавая история из «Хриси Кардиа», из журнала «Золотое сердце». И он действительно продал свадебные фото этому журнальчику — опубликовали, правда, только маленькую заметку, полстраницы с двумя снимками, а позднее выяснилось, что и «продал» не вполне соответствовало истине: он за это заплатил!
Родители так гордились. И вскоре встревожились, когда поняли, что Фения несчастлива. Встревожились вообще-то не за Фению, а за ее брак. Слишком уж быстро этот брак лишился волшебства. Отдаваясь Шатцу в джакузи его квартиры, она нестерпимо ясно чувствовала, насколько все это пошло: он донельзя кичился своим джакузи, но наслаждался не роскошью, которой достиг, а чувством, что производит этой роскошью впечатление, наслаждался символами привилегированной жизни, но не самой жизнью, восхищался тем, что он, именно он мог обладать этой красивой молодой женщиной, был влюблен в самого себя, у нее же вскоре возникло ощущение, что она заменима, он полагал, что «занимается любовью» — ей такая формулировка казалась нелепее любого вульгарного выражения, — а, по сути, занимался только себялюбием.
Через него она попала в другие круги, и там увидела, что он вовсе не та важная персона, какую разыгрывал из себя в «Спилии», а нервозный обыватель, ковриком стелившийся перед настоящими богачами, в сущности, мелкий крючкотвор, который неплохо наживался на ловле тухлой рыбы, чтобы верить, будто он уже в преддверии денег и власти.
Когда Фения стала отдаляться от него и все более последовательно идти собственным путем, Шатц вдруг вообразил, что все же любит ее. И демонстрировал это запальчивыми укорами, каковые считал доказательством любви, бурей чувств, настолько неистовой, что впору принять ее за жажду убийства. Особенно Фению возмущало, что он требовал благодарности. С ума сойти: удовлетворив себя самого, требует благодарности от других!
Экономически он облегчил ей студенческую жизнь, о’кей, но она бы и без него справилась, тогда как он без нее имел бы меньше радостей и, если бы не наряжал ее и не выводил в свет, реноме в своем кругу было бы у него куда ниже. Она изучала экономику и подобное сведение счетов полагала недостойным. А стипендии на учебу в Англии она добилась без его помощи и таким образом ушла, устремилась прочь, чтобы подняться ввысь.
Теперь они состояли в этаком «браке выходного дня», встречались все реже, сначала в Лондоне, потом в Брюсселе. Последний раз, когда видела его в своей постели, проснувшись и глядя на его потные седые кудри и отекшее от алкоголя лицо, она подумала: сегодня он для меня еще более чужой, чем в первый раз.
И похвалила себя за хорошее определение конца.
От этой мысли она развеселилась. И за завтраком была, как никогда, довольна и бодра. Ведь все стало ясно. И Шатц тогда вправду проявил великодушие. Не истолковал ситуацию превратно, казалось, тоже испытал освобождение, был весел и, выходя с чемоданом из ее квартиры, сказал: «Любовь — это фикция».
«Да».
«Всего хорошего!»
«Да. И тебе того же».