Раменкову невдомек было, что за балагурскими, даже издевательскими вопросами, обращенными к Трубникову, крылась боязнь людей ошибиться в первом человеке, которому они готовы были поверить. Людям безмерно осточертело их скудное, жалкое, сонное и бессмысленное существование. Они помнили довоенную жизнь в колхозе, не богатую, что говорить, но по-нынешнему до слез завидную: с непорушенными семьями, с праздниками, свадьбами и крестинами, с обновами, с поющей по вечерам улицей, с пересудами, сплетнями, приездом кино, с проводами молодых парней в армию и возвращением отслуживших, со всем, чем живо человеческое сердце. Им казалось: вот кончится война, и вернется былое. Но ничего не вернулось. Их оглушили звоном громких слов, а колхоз катился все дальше вниз, и они перестали верить словам. И вот пришел человек, сам немало пострадавший, и не стал бубнить им о Родине, народе, государстве, а просто сказал, что надо работать и получать за свой труд, и не в туманном будущем, а уже сейчас. Работать никто не боялся, но никто не мог взять в толк, почему труд в колхозе превратился в постылую повинность. И вот они услышали: нет, труд в колхозе не повинность, это труд на себя. Но они боялись подвоха, обмана, ошибки.
Ничего этого не понимал маленький трубач Раменков. И уже вовсе дикой, несообразной, как в тяжелом сне, представилась ему последняя выходка Трубникова.
— Вот что, товарищи, — сказал Трубников, — всего сразу не переговорить. Завтра нам спозаранку навоз на поля возить. Давайте кончать. Ставлю на голосование свою кандидатуру в председатели колхоза. Кто за — поднимите руки. Ты что, спишь, бабка?.. Так. Против?.. Нету. Воздержавшихся?.. Нету. Теперь пеняйте на себя.
А когда задвигались лавки, зашумели голоса, он вдруг поднял руку и громко сказал:
— Стой! Как называется колхоз?
— Имени четырнадцатой областной конференции профсоюзов, — ответил кто-то, удивляясь, что Трубникову это неизвестно.
— Почему?
Молчание.
— Может, это была особая конференция? — допытывался Трубников. — Исключительная конференция, которая осчастливила область? Не знаете? Все равно с таким названием колхоз не восстановишь. Надо переименовать.
В окна конторы вливался с повечеревшего, но светлого, чистого неба мягкий розовый свет. Тихий апрельский закат был под стать утренней заре.
— «Заря»! — сказал Трубников. — Заря — пробуждение новой жизни, Колхоз «Заря» — пойдет?.. Принято единогласно…
ВЕЧЕР И НОЧЬ
Придя домой, Трубников спросил Семена, почему тот не был на собрании. Семен ел пшенник из алюминиевой миски, запивая молоком. Вид у него был усталый, верно, только что вернулся из города. Он отыскал в ложке волосок, снял его толстыми пальцами.
А чего мне там делать — против тебя голосовать? — произнес мрачно.
— Быстро, однако, у вас связь работает! — удивился Трубников.
Семен старательно жевал кашу, Егора он к столу не пригласил.
— Деревня… — сказал он через некоторое время, — все враз становится известным. И про твои подвиги наслышаны, как ты с пьяным стариком при всем народе шута корчил.
Трубников прислонился спиной к печке, ловя ее почти остывшее тепло.
— Смотри, как бы тебе в шутах не остаться, — сказал он довольно миролюбиво.
Вошла Доня с охапкой березовых чурок и свалила их у печки, чуть ли не на ноги Трубникову. Доне что-то понадобилось на лежанке, и, чтобы ей не мешать, Трубников сперва посторонился, затем вовсе отошел от печки. Он с утра ничего не ел, от голода, усталости и просквозившей его за день весенней свежести чувствовал неприятный озноб. Семен возил ложкой по металлическому донцу миски, иногда отрыгивая, хмуря брови, и тогда плоское лицо его становилось строгим, осуждающим.
— Раз у Доньки грудники, не имеешь права ее на работу гнать, прежде ясли построй, — заговорил Семен, когда Доня снова вышла в сени.
— Придет время, построим. А ты по той же причине думаешь отвертеться? Тебе тоже младенцев титькой кормить?
Трубников видел, как задрожала рука Семена, державшая ложку, выбив дробь по краю миски. Семен отложил ложку и стал торопливо расстегивать нагрудный карман старого френча.
— Я к тяжелой работе неспособный. Меня потому и в армию не взяли. Паховая грыжа, могу справки предъявить…
— Калымить и мешочничать ты здоров, а в поле работать больной? Ладно, найдем работу полегче.
— Не буду я работать, — тихо сказал Семен.
— Будешь! Иначе пеняй на себя.
Трубников сказал это негромко, обычным голосом, и сразу после его слов в избу ворвалась Доня с красным, перекошенным лицом: знать, подслушивала в сенях.
— Так-то вы за хлеб-соль благодарите? Спасибо, Егор Афанасьевич, уважили! Спасибо! — говорила она, отвешивая Трубникову поясные поклоны. — От всего нашего семейства спасибо!
— Хватит дурочку строить, — холодно сказал Трубников, когда Доня распрямилась после очередного поклона. — Меня на это не возьмешь. Слушай по-серьезному, Семен. Если бы я и захотел, мне тебя от работы не освободить. Народ кумовства сроду не простит. Ясно? Лучше сам скажи, какая тебя работа устраивает?
Семен молчал, потупив голову.