Я обходила стороной театр на Зацепе. Я была уверена, что мне полезней его не видеть. Слишком много было очарований, слишком много надежд. И когда я слышала, что в театре не все обстоит ладно, что многие артисты уходят, возникало странное ощущение — было горько думать, что Денисово детище оказалось не очень-то жизнеспособным, но рождалось и стыдное удовлетворение, — чем хуже, тем лучше! Поделом!
Не радовало и здоровье отца. Оно нисколько не улучшалось, и я нетерпеливо ждала очередного выпуска в консерватории, чтоб увезти его из Москвы. Мне все чаще казалось, что запрещение давать концерты произвело обратное действие. Я заговаривала о лечении, прельщая возвращением на эстраду, он решительно меня обрывал: теперь я преподаватель, и только.
Но педагогика — я это видела — уже не захватывала его, как прежде. Мне оставалось лишь вспоминать, сколько времени проводил он когда-то со своими учениками, добиваясь того, чтоб его пожелания были реализованы уже в классе. Все было одинаково важно, — он никогда не отделял искусства от техники и, лишь посмеиваясь, говорил, что «выращивает в виртуозе поэта». Он ухитрялся извлекать из молодого человека и зрелость, и мудрость и — почти чудодейственно — возбуждал в нем способность к душевной жизни такой интенсивности и активности, что сам ученик бывал ошарашен.
Теперь уроки стали короче и быстро утомляли его. Все больше он оставался один и слушал свои старые записи, чаще всего свою любимую фа-минорную мазурку Шопена и его же первый концерт. Отец исполнял его беспримерно, и в особенности — финал. Это был поистине искрометный ливень, в котором — неведомо каким образом — не пропадала ни единая капля, каждая являла свой собственный, ей лишь присущий цвет и звук. Я замирала от восхищения, а он слушал хмуро и озабоченно, точно был собой недоволен. Вообще же он больше полеживал, погрузившись в чтение, то и дело вдруг откладывая книгу в сторону и уставившись в потолок. Когда я заставала его за этим занятием, я пугалась. И не могла понять — отчего?
Никакие мои мольбы не могли заставить его обратиться к спасительной руке медицины. Приглашение очередного светила стоило мне таких мучений, что впору было самой прибегнуть к помощи вызванного врача.
— Природа знает, что она делает, — говорил мне отец и добавлял: — Все записано в книге судеб.
Впрочем, целители не находили, как они говорили, «ничего выдающегося». Георгий Антонович, по их словам, крайне устал и нуждается в отдыхе. На воздухе он быстро окрепнет.
Хотелось верить, что они правы, но, вообще-то, мне было трудно примениться к профессиональной манере, с которой они вели беседы. Один из них очень мило шутил:
— Что делать? Смертность ведь стопроцентна. У всякой жизни — летальный исход. Мы ведь боремся лишь за отсрочку, приговор же обжалованию не подлежит.
Такие шутки мало меня успокаивали. Да и сам улыбчивый подражатель чеховскому доктору Дорну, лишенный его ума и изящества, пышущий отменным здоровьем, при коем очень легко сообщать эти неоспоримые истины, вызывал во мне недоброе чувство.
Допускаю, что я несправедлива, но кто пережил сходное — меня поймет.
Наконец выпускные экзамены кончились, что позволило мне вздохнуть с облегчением — много сил они отняли у отца. По обыкновению, у нас собрались его дипломированные ученики, было и несколько педагогов. Отец любил эти вечера, и я хотела доставить ему удовольствие. Я вглядывалась в оживленные лица, прислушивалась к обрывкам фраз и обнаруживала в себе какое-то старческое волнение, непонятное в мои годы. Я посмотрела на отца, его лицо было печально. Я тихонько пожала его руку. Он не удивился ничуть, мы были с ним как два заговорщика, связанные одною тайной.
Произнесено было много тостов, педагоги выступали охотно. Обращаясь к бывшим ученикам, а теперь к своим молодым коллегам, они говорили о великом деле, которому отдана отныне их жизнь и которое потребует ее без остатка.
Когда наступил черед отца, он так долго не начинал, что вокруг даже начали перешептываться.
«Что с ним?» — подумала я с тревогой.
Наконец он заговорил:
— Вы, конечно, знаете, что я скажу вам. И что вообще могут сказать почтенные люди вроде меня. Если они прочли несколько книжек, то непременно вспомнят Сенеку: «Время — единственное, что нам принадлежит, и это единственное наше достояние мы готовы безжалостно раздарить каждому встречному». Если оратор — не эрудит, он все равно скажет то же самое. Есть сферы, где личный опыт сливается с общим. Достигая известного рубежа, человек возвещает: цените время!
Я скажу похожее, но не совсем то. И вообще — скажу не о музыке, слишком много я вам о ней говорил в эти годы. Жизнь не замыкается клавиатурой, хотя нам с вами трудно это признать. В жизни всему отыщется место и решительно все требует времени, которое, как сказано, нужно ценить.