Памятник был открыт недавно, но успел стать гордостью орловчан. Бронзовый Лесков в запашном «озяме» восседал в похожем на скамью кресле, внимательно глядя на быстрый Орлик. Вокруг него вздымались колонны, которые были одновременно постаментами его героям — соборянам, Грушеньке с Иваном Северьянычем, Любови Онисимовне и Аркадию, Катерине Измайловой, Левше. Было грустно, что нет среди них Голована.

Справа, за спиною Лескова, была часовенка, слева — церковь Михаила Архангела, разделенные крохотной Пушкарной. На длинных порожках стояли люди, пришедшие поклониться писателю. Старик в старомодном синем костюме, лысоватый, в усах, проследил мой взгляд и, видимо, угадав во мне гостью, сказал, утирая со лба испарину:

— Это театр для юношества, а перед ним, видите, здание? Ему двести лет. Екатерина построила. Народное училище. Потом уже в нем была гимназия. Николай Семенович в ней учился. И не он один. Леонид Николаевич Андреев, Мясоедов, Якушкин, физик Краевский, должно быть, помните, автор учебника… Хотя вы-то по другому учились. Теперь в этом здании — ПТУ.

Все, что он говорил, было мне интересно, и все-таки слушала я вполуха. Вы скажете, что весь этот день провела я в литературном мире, а я к тому же еще добавлю, что этот мир имел мало общего и с ритмами городской суеты, и с лицами, меня окружавшими. Что всё стало бесповоротно иным — не лесковским, не бунинским, не андреевским, — было до резкости очевидным, но концентрация духовной силы, выделенной этой землей, была стойкой и ощутимой.

И все же нет ничего сильнее, чем сегодняшний день, чем та минута, которая и есть моя жизнь, — как бы ни властно было прошлое и как бы будущее ни влекло, вы никогда из нее не вырветесь. И я признаюсь чистосердечно: до всех музеев и мемориалов я посетила главный почтамт, где, по моим предположениям, меня должно было ждать письмо. Я не ошиблась, оно там было.

Письмо, как вы уже догадались, было от Ганина. Писал он его еще тогда, когда я была в Москве, с тем расчетом, чтоб я получила его в Орле. Писал о том, что все уже поняли, что поняли наконец и мы. Пора было соединить наши судьбы, завершить голубой период романа и начинать эпоху семьи.

«Хвалю себя за то, — писал Борис, — что я дождался своего часа и вот — заявил свои права. Полагаю, что они у меня, черт возьми, есть. Я ли не заработал их выдержкой и самообладанием? А также терпением и терпимостью. Мне часто приходилось несладко, но я вас не ставил о том в известность и, как мне кажется, умел ждать».

Голос Ганина в этом письме было не так-то просто услышать, — он точно утратил свою элегичность, в нем звучали некие новые ноты, что-то захлебывающееся и беспокойное. Он буквально обрушивал поток периодов, не слишком сцепленных между собой, словно боялся, что не успеет довести их до моего сведения — и то, что было значительным для нас обоих, соседствовало с второстепенным и, казалось бы, необязательным.

Он писал, как прочно все, что нас связывает, писал и о том, что я уже знала, письмо сильно смахивало на дневник. Так, например, он сообщал, что трудится как одержимый, пишет концерт для виолончели с оркестром и что «вчера долго слушал Мессиана» — Оливье Эжен писал «длинную музыку». Я узнала о том, что он «сам не свой» — как прожить без меня целые сутки? — и о том, кого он видел, где был. Читая всю эту странную смесь, я только радостно улыбалась — понимала, что все, что с ним происходит, отныне происходит со мной, что я уже не существую отдельно, должна знать и о том, что у него пошла, сдвинулась наконец работа, и о том, что сегодня он ел и пил. И в самом деле, мне в равной степени было важно и то и другое. И — что самое удивительное — окончательно ясно это стало в Орле.

Солнце царственно нисходило с небес, когда наконец я добралась до Пушкинской, до старого одноэтажного дома. Мне открыла совсем уже ветхая женщина с голубыми Денисовыми глазами. Они были девичьей чистоты и неправдоподобной яркости. Такими же — с другого лица — были алые свежие губы. Но вокруг этих юных губ и глаз была уже не кожа, а паутина, истончившаяся до предела. Достаточно легкого ветерка, неосязаемого взмаха — и эти ниточки оборвутся.

Я назвалась, она улыбнулась, — Денис столько рассказывал ей обо мне, оттого она и написала, коротко, правда, и бестолково, да что тут тянуть, человека нет, просит прощения за каракули, писать ей трудно, рука дрожит.

Она не спеша повела меня в сад. Мне показалось, что мое появление не вызвало в ней заметных эмоций, потом поняла: для душевных всплесков в ней уже нет ни охоты, ни сил.

Сад, о котором я столько слышала, не обманул моих ожиданий, — было ясно, что это не только сад, но место жизни и сама жизнь. Я затруднилась себе представить, что делает хозяйка зимой, как проходят тогда ее дни и ночи.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже