Молодца играл Слава Прибегин. Помню, когда я об этом узнала, я изумилась: почему же не Рубашевский? Он был бы превосходен в роли этого переростка-несмышленыша. И сейчас, когда я глядела на узкое прибегинское лицо, точно подожженное фанатическими очами, я ощутила непонятную тревогу. Что это значит? Кого он играет?
Неожиданно молодец сказал, тихо и убежденно:
— А хочу я жити, как мне любо.
В том, как он произнес эти слова, вовсе не было инфантильности. Ни упрямства, ни бахвальства, ни вздорности юного баловника. Была какая-то неожиданная нота.
«Что это значит?» — думала я озадаченно, чуть не сердясь на Прибегина, на Дениса, на себя.
Итак, птенец выпорхнул из гнезда. Но хоть было оно тесным, да ведь и теплым было. И потребность в тепле живет еще долго. Не сразу остуживает мир, сквозь многое нужно пройти, чтобы после выдержать климат одиночества, а юность любит многолюдство и шум. Не случайно толпились вокруг молодца пятьдесят другов, все они к нему прибивались, в род-племя причиталися.
Но сколь ни прост он был, а понимал, что другое так много не водится, кто их поймет, к нему ль они тянутся али зарятся на его драги порты, на его пятьдесят рублев. И среди веселых братчин, в гуле льстивых речей, похвал и здравиц одолевали его сомнения. Эта робкая опаска, эта наивная осмотрительность были точно последним отзвуком отчего дома, где наживали да копили добро, фамильного инстинкта, которого сам молодец втайне стыдился, который хотел в себе подавить. Для того ль он шагнул за родной порог, чтобы оглядываться и осматриваться? Только нашелся бы верный товарищ, тогда и впрямь ничего не страшно! Тут и явилось новое лицо. На сей раз — Рубашевский. Я уж говорила, что Максим был хорош собой, статен, наделен обаянием, а в этой роли он и вовсе был неотразим, само благожелательство, сама сердечность! Все было светлым — улыбка, кудри, одежка, обувка, светел лик, светел взгляд — сплошное сияние. Все сулило счастливый союз, неудивительно, что молодое сердце распахнулось настежь. Так возник в его жизни мил надежен друг, названый брат, плечо-опора. Вот кто покажет, куда пойти, даст, наконец, свободу душе, свободу от собственных ее пут, значит, в чем-то и от самой себя. Вот кто научит самой трудной науке — жити, как любо. Жити, как любо. И надежен друг оправдал ожиданья, он зазвал его на кабацкий двор, завел его в избу кабацкую и поднес ему чару зелена вина.
— Испей ты, братец мой названый, в радость себе, и в веселие, и во здравие. Испей чару зелена вина, запей ты чашею меду сладкова, хошь и упьешься, братец, допьяна, ино где пил, тут и спать ложися, надейся на меня, брата названова. Я сяду стеречь и досматривать… зберегу я, мил друг, тебя накрепко!..
Это веселие в кабацкой и з б е, эта радость высвобождения были показаны с тем буйством и щедростью красок, которые отличали Денисову режиссуру. Даже создавая смутное, неясное настроение, он избегал полутонов. Простите невольный парадокс, но у него и прозрачность была резкой, иначе не умею сказать. Мне кажется, что он кожей чувствовал — тот мир, который ему выпало воссоздать, не был склонен к пастели, к кружевам, к воздушному акварельному письму — то был мир противостояний, мир аритмии, в нем безмолвие почти всегда предшествовало взрыву, а взрывы обладали почти мистической способностью вдруг сходить на нет, точно их погребали ими же созданные бездны. Впрочем, этот мир всегда существовал на краю бездны, шла ли речь о жизни духа или о жизни бытовой.
Нагия, веселитеся! Хохотали корчемники, в прах проигрывались костари, плясали да пели лихие бабенки:
— Не давай, чадо, очам воли, не прелщайся, чадо, на добрых красных жен, — давясь от смеха, повторяли они родительский наказ. — Не ложися, чадо, в место заточное!
Нет твердости, одна круговерть, да оттого и весело, все зыбко, да то и сладко. И пил молодец зелена вина, пил пива пьянова, а надежен друг всякий раз доставал черный плат, да и утирал ему губы. Вот этот черный плат и вызвал первое тревожное чувство. Сначала цветом — уж больно не вязался со светлым образом названого брата. Откуда вдруг — чернота? А потом и сам плат показался страшен. Клок ткани, изогнутый наподобие хлыста. Черный плат, черный клок, черный хлыст. Почему бы?
Между тем на убыль пошло веселие, вдруг разом все стихло, упала ночь, и сковал молодца сон. Лишь прозвучал в тишине лукавый голос:
— Упился он без памяти и где пил, тут и спать ложился: понадеялся он на брата названого.
И, точно рассмешили последние слова, вновь подхватил скомороший хор:
— На брата названого, на-зва-ного, на-зва-ного!
А дальше уж без слов — одними губами — обволакивающий мотивчик с тайной усмешкой на самом донышке. Я не сразу поняла, что это издевательски переиначенная колыбельная. Подобно тому как озоровали женщины в кабаке, будто выворачивая напутствие отца с матерью, так сейчас, гася издевку, баюкала молодца привычная с младенчества мелодия. И вершились под ее распев темные дела. Долог был сон, и горестно пробуждение.