Очень скоро я убедилась, что верно почувствовала его настроение. «Все начинается с самооценки» — это была одна из любимых мыслей Дениса. Он говорил, что она важна не только для персонажей, не только для исполнителей, ничуть не меньше для тех, кто сидит в зале. Впрочем, не буду забегать вперед.
Печально затянули монахи:
— Стало срамно молотцу появитися к своему отцу и матери и к своему роду и племени…
Тут же подхватили скоморохи: срамно, срамно, срамно!
И раздался — точно в ответ — торжественный и тягучий колокольный звон. Знак ли в том усмотрел молодец, зов ли чей услышал, а только вздохнул да решился:
— Пойду я на чюжу страну, далну, незнаему.
И пошел под бой колоколов, не зная, не ведая, что его ждет.
А ждал «двор что град», изба на дворе, что высок терем, а в избе идет великий пир. Сидят за столами добрые люди, пьют, едят, потешаются; а колокола звонят. Тут лишь понял молодец, что означал этот позвавший его в путь благовест. Попал он к истинно добрым людям, для которых честен мир не простое дело, а священное. Потому и колокола гудят, пока они пьют да едят. А как степенны, как основательны — и сидят за столом прочно, а уж на земле стоят еще прочней. Кафтаны бархатны, рубахи шелковы, бороды окладисты — положиться можно. Легко ли по свету одному бродить, так найти хочется плечо-опору.
«О, добрые люди!» — записал Денис. Мала пометка, а много в ней всякого. Тут и вздох, и боль, и тайная злость. Отсюда и колокольный звон, сопровождающий поглощение вин и яств, отсюда эти могучие животы, крепкие выи, свиные опытные глаза. Я уж говорила, что Денис всегда искал резких красок, в особенности для эпизода, пуще всего он боялся пустот, рожденных приблизительностью — можно так, можно этак. Промелькнуло, провалилось, исчезло, не отпечатавшись в сознании. С этим он никогда не мирился, мог репетировать до изнеможения, а оставшись один, не знал покоя, искал «единственную гиперболу», как однажды сказал шутя. Но я знала, что это не шутка, «крупный план» был его страстью, он помогал высветить мысль, которой Денис не упускал никогда, ни при каких обстоятельствах.
Поэтому с такой неприязнью он относился к дробной, рваной мизансцене, расщепляющей восприятие.
Молодец поклонился добрым людям «чюдным образом», бил челом им на все четыре стороны, а перво-наперво крестил «лице свое белое».
Эта обходительность произвела самое благоприятное впечатление, ибо добрые люди любят, когда соблюдают заведенный ритуал.
— Горазд креститися, — сказал о молодце один из гостей.
— Ведет он по писаному учению, — подтвердил другой.
И другие подтвердили рассудительно:
— Горазд, горазд…
— Все по писаному…
Было в нашем молодце обаяние. Простили ему даже кабацкую гунку и лыковые отопочки. Да и перед кем похвалиться достатком, как не перед разоренным и обнищавшим? А хвалиться тут умели, то было, как мы увидим, главной страстью!
И вразвалочку, с солидным притопом, емлють его люди добрые под руки, садят за дубовый стол («Не в болшее место, не в меншее, садят его в место среднее, где сидят дети гостиные»). И вот уж сидит молодец среди гостиных детей, жирных, мордастых недорослей. А пир идет своим чередом, «гости пьяны-веселы, все друг перед дружкой похваляютца». И чем ясней гостям, что «молодец невесел, кручиноват, скорбен», тем приятней ощутить свою прочность, тем приятней добрым людям проявить доброту. И начали они выспрашивать:
— Зачем ты на пиру невесел седишь, кручиноват, скорбен, нерадостен, ни пьешь ты, ни тешышься, да ничем ты на пиру не хвалишься?
На этой странности в поведении молодца, по-видимому больше всего поразившей гостей, Денис решил заострить внимание. Добрые люди буквально подступали к молодцу, тормошили его, с искренней тревогой допытывались:
— Зачем ты на пиру не хвалишся? Зачем ты на пиру не хвалишся?
Были, верно, тому свои причины, и каждый выдвигал свою:
— Чара ли зелена вина до тебя не дохаживала?
— Или место тебе не по отчине твоей?
— Или глупыя люди немудрыя чем тебе молотцу насмеялися?
— Или дети наши к тебе неласковы?
Этот живой интерес к его горестям утешил молодца. Ничто так не действует, как участие. Он раскис, размяк, начал каяться. Но тут, как всегда, резким движением, поворотом незримого рычага Денис убирал всякий юмор. Делу — время, потехе — час. Он отнесся к этой сцене со всею серьезностью, исключавшей какую бы то ни было иронию. Он говорил мне — и не однажды, — что в покаянии неизбежно заложен поэтический элемент, в своей основе оно лирично, но может подняться до трагической ноты. Потребность к очищению живет в человеке, и она тем больше, чем больше он, человек.