Он — и плети. Это было так далеко одно от другого! Жалобы? Стоны? Разве услышат их окаменевшие сердца?
Сегодня — нет. Но придет день, когда виновники всех этих страданий будут растоптаны и стерты в порошок, придет день, когда они будут кланяться с виселицы.
Джавад не мог идти. Те же двое ажанов дотащили его до середины площади. Он был не в силах сопротивляться.
Они привязали его к сепайэ и сняли с него рубашку.
Перевитые проволокой плети в руках двух ажанов поднялись и опустились на спину несчастного юноши. Джавад не кричал, потому что он еще раньше потерял сознание.
Тридцать девять раз опустилась плеть, как вдруг из толпы женщин раздался громкий крик:
— Это мой сын! Мой Джавад! Значит, мой сон был верен, арестовали его!.. Ой, Джавад!..
И вслед за этим какая-то женщина кинулась на середину площади, точно хотела освободить Джавада. Кто-то из ажанов сильно ударил ее в бок прикладом ружья, и она упала без чувств.
Некоторые из зрителей захохотали и похвалили ажана: «Ну, и ловкий же парень». Другие от стыда опустили головы. Поистине, такая дикость не встречается даже у хищных зверей.
Через полчаса Джавада оттащили в назмие. Тело его было все изранено. Из глаз его текли слезы. В назмие его отнесли в больницу и положили в палату.
Джавада вырвало, и в подставленном ему тазу оказалось много крови.
Глава тридцать вторая
ОБРУЧЕНИЕ
Под вечер того же дня в доме Ф... эс-сальтанэ собралось большое общество гостей: дам и мужчин. Конечно, дамы собирались отдельно, в эндеруне, а мужчины в саду, возле бируни. Связь и общение между этими двумя группами поддерживались только через наших старых знакомых Хасан-Кули и Реза-Кули, иногда подходивших к зданию эндеруна.
Вдоль стен большого зала эндеруна были расставлены столики со всевозможными европейскими и персидскими лакомствами. Двери и окна были открыты настежь. За столиками сидели дамы в платьях всех цветов и оттенков: одна в лимонном, другая в померанцевом, третья в голубом, четвертая в темном с красными рукавами и так далее — не был, кажется, забыт ни один цвет. Те, что помоложе, были в кружевных чаргадах на головах; у тех, что постарше, чаргады были старинные, сердцевидной формы, так что для любителей геометрии головы этих дам, при взгляде сверху, представили бы любопытное зрелище треугольников, построенных не из прямых линий, а из дуг.
Дамы болтали. Одна рассказывала соседке о своей любви, другая хвастала новой службой мужа, две молоденьких дамы говорили о своих новых подругах, европейках и армянках, и о том, как они живут, и очень их жалели; были и такие, что говорили о силе молитвы Молла Ибрагима Иегуди и о прекрасных результатах, которые получаются от взгляда на камень, и подробно описывали форму камня и какая на нем была трещина. Одна жаловалась на испорченный нрав своего мужа, который, вместо того чтобы пользоваться женщиной, которая, казалось бы, самим создателем уготована для мужчины, предается увлечению лицами, совсем для этого не предназначенными. И прибавляла:
— От вас мне нечего скрывать: каждый раз, как я ему что-нибудь об этом скажу, он меня бьет.
Одна молоденькая девушка, только что обрученная, рассказывала подруге о своей любовной переписке с женихом:
— Я ему так написала, в таких выражениях, прямо все свое чувство вложила.
А какая-то довольно пожилая дама, в старомодном платье в складку, из материи с крупными цветами, усеянном от шеи до пояса пуговицами, и в белом накрахмаленном чаргаде, оплакивала прелести доброго старого времени и приятную медленность паломничества в Кербела, совершавшегося в кеджевэ, и проклинала френги, настроившего железных дорог.
Среди дам вертелась Мелек-Тадж-ханум в голубой поясной чадре, исполнявшая обязанности хозяйки; она то посылала горничную за шербетом, то приказывала заправить для дам кальян.
Дамы оживленно щебетали, одни потому, что им действительно было весело, другие потому, что на обручении полагается смеяться и быть веселыми. Иногда какая-нибудь молодая женщина тихонько, одергивая подругу, говорила:
— На нас смотрит бабушка. Держи себя приличнее.
Наибольший интерес общества вызывали мотрэбы — артистки, сидевшие посредине комнаты. Одна из них играла на ручной фисгармонии, другая — на таре, третья била в зэрб — маленький барабан, а две — танцевали. Одна высокая, с каштановыми волосами, черноглазая, танцевала в дальнем углу зала какой-то персидский танец, другая, маленькая, полная, со смуглым лицом, выделывала у входа сальто-мортале, приводя в восторг этих бедных женщин, лишенных всяких удовольствий.
В одной из внутренних комнат того же здания, на маленьком диванчике сидит Мэин, бледная, с пожелтевшим лицом.
Возле нее брошен обручальный ее наряд — белое шелковое платье, прелестно сшитое по последней моде.
Лицо у Мэин совсем желтое, а глаза красные от слез. Это уже не прежняя Мэин. В ней есть теперь что-то от Джавада. И особенно эта желтизна лица, точно она ее у Джавада заняла. Мэин похудела, и на нежных руках ее выступили синие жилки.