— Сколько понадобится времени, чтобы доставить послание с одного конца Ольстера на другой?

— Четыре дня.

— Совсем немного.

— А сколько времени понадобится человеку, чтобы добраться с одного конца Римской империи до другого?

Я высокомерно кивнул, предвкушая реакцию Оуэна на мой ответ.

— Мне известно, что конному гонцу потребуется три месяца, чтобы доставить послание из Рима к самым дальним границам империи.

Оуэн изо всех сил старался не показать, насколько мои слова потрясли его.

— Какой толк в этой империи, если король не в состоянии увидеть ее всю? Какое ему от нее удовольствие?

— Он получает удовольствие, когда все лучшее, что есть в империи, оказывается у него.

Я описал экзотических зверей, сражавшихся и умиравших на арене Колизея, яства, громоздившиеся на римских столах, рабов, которые своим трудом превращали жизнь господ в сплошное удовольствие.

Оуэн шмыгнул носом, хотя насморка у него не было.

— Значит, любой в Римской империи — не римлянин — может быть убит, съеден на арене или превращен римлянами в раба? Я рад, что не имею к этому никакого отношения.

Я не был уверен, что стал победителем в этой дискуссии, но дальнейшие действия Оуэна позволяли предположить, что, по крайней мере, я задел его за живое. Он отвел меня в зал трофеев — в очередной раз. Я считал, что мы и так бывали там более чем достаточно. Однако Оуэн полагал, что, сколько бы я ни узнал о героях Имейн Мачи, этого все равно мало, поэтому пришлось идти. Рвение, с каким он взялся за мое просвещение, было очень трогательным. Разумеется, я знал, что двигавшие им мотивы не были совсем уж бескорыстными. Он был уверен, что в моей голове таится масса интересных рассказов, и вознамерился любыми правдами и неправдами вытащить их оттуда. В Ольстере, у народа, который наделяет слова и истории особой властью, а рассказчика — неприкосновенностью, принято с почетом относиться к человеку, обладающему достаточным запасом былей и небылиц. Я знал, к чему он стремился. Оуэн хотел стать лучшим. Он хотел сочинять песни, которые люди захотят слушать, когда его уже давно не будет на свете. И тогда он не умрет, а будет жить столько, сколько будут петь его песни (я лично считаю, что мертвый — это мертвый, и как только тебя не стало, то уже все равно, но спорить с Оуэном мне не хотелось). Песня будет бессмертной, значит, и он будет бессмертным. А для того, чтобы она стала бессмертной, по его мнению, необходимы две вещи. Нужна была тема, которая никогда не надоест людям, к тому же требовалось хорошо ее подать. Оуэн уже уверовал в свои способности рассказчика, но свою тему, которая станет золотой жилой, еще не нашел. Я знаю, что он считал мое появление знаменательным для себя. Дело в том, что существовало пророчество о прибытии чужака, предвещавшем величайший час Имейн Мачи и ее конец. В отношении себя я сомневался — чужаки появляются гораздо чаще, чем один раз в течение человеческой жизни, — однако вера Оуэна была неколебима. От меня, собственно, ничего больше не требовалось, кроме как разрешать ему проводить со мной время, так что я был вполне доволен сложившейся ситуацией.

Вернее, не я, а римская часть меня; остальным моим частям было на это наплевать, хотя их не переставало удивлять то, что ольстерцы так высоко ценили слово. Они практически ничего не записывали, хотя у них существовала довольно сложная система письменности, которую они называли огамом[3], а поскольку бумаги у них не было, свой огам они выбивали на камне, и то лишь самые важные вещи, такие как имена королей, сведения об их победах и родословные. Таким образом, рассказчики становились историками. Если они совершали ошибку, сознательно или даже злонамеренно, то исправить ее, сверившись с библиотечными записями, как это делали римляне, было нельзя. Я невольно улыбался при мысли о том положении, какое занимали в Риме рассказчики и актеры (где-то пониже бродячих собак, хотя, как правило, чуть выше холеры), и вспоминал об упадке риторики, ораторского искусства, а также мастерства рассказа. В греческих школах все еще обучали искусству красноречия, но туда уже никто не ходил, поскольку деньги говорят на таком языке, который понятен и без всякой науки.

Я подумал о Юлии Цезаре и его книгах, особенно о «Записках о галльской войне». Тиберий всегда говорил, что, несмотря на напыщенность и выпячивание личности автора, эта книга — лучший из когда-либо написанных военных трактатов. Я попытался рассказать о ней Оуэну, но его это не очень заинтересовало.

— Для чего записывать слова, если их можно петь и воплощать в действие? — скептически спросил он. — Какое от этого удовольствие? Это занятие для одного, но не для всех, а удовольствие должно быть общим, разве ты так не считаешь?

Я презрительно фыркнул и ответил:

— Вполне можно ожидать такой реакции от представителя племени, которое тратит целый день на то, чтобы вырезать на камне одно-единственное слово.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги