Землянка оказалась пустой. Все в ней было перевернуто вверх дном, ее сумка выпотрошена до дна, и вещи из нее раскиданы по всему полу, но главное – маниакальщицы внутри не было. Не закрывая дверей, торопясь, Альбина собрала свои вещи, набила сумку, прихватила, подумав, раскладушку и рванула обратно, наверх. Она знала, что больше сюда не вернется. И знала, что больше ей не сидеть, прося милостыню, на тротуаре неподалеку от одного из центральных «Гастрономов». Маниакальщица со своим приступом непременно попадет в больницу, не сегодня, так завтра – самое позднее, и гарантии, что не расскажет о ней, нет никакой. Даже скорее всего расскажет. Она сейчас несколько дней подряд будет представлять из себя словесный фонтан, и ей просто доставит удовольствие рассказать гренадерше в белом халате об общей знакомой.
Альбина обосновалась на чердаке того двухэтажного дома на тихой улочке, который использовала обычно для своих переодеваний. Тихой была улочка, и тихим был дом, по три квартиры на каждой лестничной площадке, шесть на весь подъезд, а чердачная дверь, обнаружила она еще раньше, только считалось, что закрыта на замок. Щеколда замка, обнаженно торчащая в расковырянной широкой щели между торцом двери и косяком, открыла она для себя, движется совершенно свободно в любую сторону, без всякого ключа. Достаточно зацепить ее ногтем мизинца, вполне пролезающим в щель, подвинуть – и путь на чердак открыт.
Она как думала о том, что придется перебираться сюда. У нее, оказалось, были даже облюбованы места, где поставить раскладушку и где прятать сумку, – она осознала это, когда, войдя, двинулась со своим грузом, не задумавшись ни на мгновение, в совершенно определенном направлении.
Три дня после случившегося она бродила по городу, ничем не занимаясь. Сидела, купив газеты, в сквере напротив здания, в котором работал муж – напрочь забыв об этом, но, впрочем, не забыв, несмотря на изрядно жаркий день, упрятать лицо в кульке платка, – выковыривала из тысяч напечатанных слов, как изюм из булки, любое слово о Нем; стояла в магазине радиотоваров около светящихся экранов, заранее наметив для себя по опубликованной в газете программе, что ей необходимо увидеть; на всех углах по городу раздавали листовки с призывом прийти на митинг в поддержку того, кого она называла теперь про себя Крутым, соединенного с Ним непонятными скрепами так прочно – не разъять, и в назначенный час была на указанной площади, постояла в толпе, послушала произносимые речи: Крутой хотел совсем сравняться с Ним, хотел встать совсем рядом, называться абсолютно так же, как Он, скоро для того должны были состояться новые выборы, – и ораторы призывали поддержать Крутого в его стремлении[76]. Молниевый вихрь кружил вокруг Него, она буквально физически видела этот блещущий, ослепительный смерч, и видела с той же ясностью, что панцирь вокруг Него крепок и надежен, как никогда, и Он неузвим, ничего ему не грозит.
Через три дня она снова пошла просить милостыню. Она не знала, за что ей взяться еще, что ей придумать другое, чтобы добывать деньги. Думая о том, что делать, она неизменно упиралась в занятие, которым промышляла эту последнюю пору.
Только теперь, прося милостыню, она избегала центра города и все время меняла места, где побиралась. Она сменяла за день едва не десяток мест. И через каждые два, три дня отправлялась побираться по пригородным поездам. В поездах приходилось не просто протягивать руку, а, войдя в каждый новый вагон, объявить о себе голосом, тут появлялся дополнительный риск быть опознанной, и она меняла голос на гундосо-писклявый, до того мерзкий, что становилась отвратительна самой себе. Но с поездных нищенок, знала она, дань не собирают, ходить по вагонам, пересаживаясь с поезда на поезд, ей, по необъяснимой причине, было психологически легче, чем бегать с места на место по улицам. А кроме того, она не была уверена, что на улице не попадет на такую точку, которая контролируется, и всякий день, когда просила на улице, был для нее наполнен еще большим страхом, чем день, когда ходила по поездам. Однако в поездах подавали почему-то значительно меньше, чем на улице, и от улицы она не могла отказаться; в известной мере, дни, когда ходила по поездам, были как бы днями отдыха.
Настоящими днями отдыха были, впрочем, банные дни. Чердачная жизнь располагала к тому, чтобы завонять, и она иной раз устраивала их себе дважды в неделю. Ей всегда был неприятен запах немытого тела, и при одной мысли, что от нее может шибать, как от других нищих, – ей становилось дурно до ненависти к себе, и она старалась ходить в баню как можно чаще, не жалея на нее денег.
Она покупала себе обычно отдельную кабинку. Замачивала там в шайке белье, не торопясь, стирала его и после, так же не торопясь, мылась сама, намыливаясь и два, и три, и даже четыре раза, – ей это все доставляло удовольствие.