Иногда почему-то ее тянуло в общий зал. К многоголосому гулу, висящему в парном, туманном воздухе, многозвучному плеску воды вокруг, жестяному бряканью шаек о камень многоместных, длинных скамеек, шипящему шуму душа вдали, и, если со стиркой терпело, она покупала билет в общий зал. И там, в общем зале, хотя ничего не стирала, а только мылась, она проводила еще больше времени, чем в отдельной кабине. Сидела, намылившись, поплескивала на себя горстью из шайки воду, смотрела по сторонам, слушала окружающие звуки, вбирая их в себя, словно бы то были звуки некоего небесного хора, вода в шайке остывала, она выплескивала ее под ноги, шла к крану с большими деревянными ручками, наполняла шайку горячей водой и снова сидела, смывалась, намыливалась и опять сидела.
Здесь, в этом общем зале, когда сидела так, на нее временами нападало непреодолимое желание разглядывать себя. Похожее, помнилось ей, было в детстве, когда ходила в баню с матерью и, оказавшись перед своей неожиданной голизной, поражалась множеству таинственных складочек на тебе повсюду, впадинок, выпуклостей и изумительному блеску мокрой кожи. И сейчас она тоже рассматривала себя с тем почти детским пристрастием – руки, ноги, живот, – разве что без восторга первого узнавания; тело ее, открыла она для себя, как бы подвяло, усохло, кожа сделалось какой-то одубелой и поддрябшей, в нем явно была некая нездоровость, – и было это раньше, до ее побега из больницы, или то сказывалась таким образом нынешняя ее жизнь?
Вопрос, однако, оставался без ответа, и, выйдя, наконец, в раздевалку, вытершись, одевшись, она покидала баню, расслабленная и ублаготворенная, – чтобы в этот день уже ничего не просить, нигде не сидеть и не ходить по поездам. Банные дни были выходными днями в полном смысле слова: в них она не побиралась вообще.
Почему она ходила баню, не боясь быть там узнанной? Позднее, анализируя свое поведение, она поняла: в бане, раздетая, она не ощущала себя собой. У нее было чувство, что раздетая – это уже не она, кто-то другая, она известна тем, кто ее знает, в одежде, а без одежды лицо исчезает, скрываясь в телесной наготе, растворяется в ней, и узнать ее обнаженную может лишь тот, кто такой, обнаженной, и знает.
Наверное, это действительно было так, и, не осознавая того, она подчинялась знанию инстинкта. Но, ведомая инстинктом, она забыла о том, что входила и выходила из бани она одетой, и если входила всегда повязанная платком и с подчерненными подглазьями, то выходила, расслабившись баней, не надев порой даже платка, и спохватывалась, надевала его подчас уже много спустя.
– Твою мать, кого вижу, ну, мадам! – схватили ее за руку; в блаженной усталости она спускалась по широкому каменному крыльцу вниз, и, когда над ухом раздался голос, сознание пробило током: без косынки! – Во фокус, ну, мадам! – повторил человек, схвативший ее за руку, и она, вмиг переполнясь ужасом, увидела, что это бывший ее любовник. – Ее, твою мать, везде повсюду, всех трясут – до тюрьмы, а она… твою мать, она – вот!
– Пошел вон! – вырвала она свою руку, но не сумела сделать по ступеням и шага, он снова схватил ее и дернул к себе так, что она бы упала, если бы он же и не подхватил ее.
– Не, мадам, стоп-сигнал! Я афганец, я тебе говорил, со мной шутки плохи! Меня – как гада трясли… тюрьма, нары… я при чем? А ты – тут, вот ты где, ты у меня – теперь все!
«Помогите!» – стоял в ней крик, рвался наружу, но она заталкивала его обратно, не позволяла гортани вытолкнуть из груди воздух. Того ей только и не хватало, чтобы попасть в милицию!
– Чего тебе нужно? – спросила она. – Чего ты хочешь – схватил меня? Пошел вон!
– Чего я хочу? – переспросил он, не отпуская ее. – Во фокус, чего я хочу! Трясли, как гада… чего я хочу!
Она начала понемногу успокаиваться. Ничего он не хотел от нее. Не имел понятия, чего хочет. Глаза увидели – и рука цапнула, помимо каких-либо мыслей, сама собой. А раз так, раз у него нет никаких намерений, вполне будет возможно отделаться от него.
– Ну? – сказала она как можно спокойней. – Так и будем стоять?
– Ну, а чего! – воскликнул он, не понимая глупости своего ответа, и она увидела сейчас, что он еще ко всему тому и на хорошей поддаче: глаза у него тяжело, металлически блестят, и сжимающая ее рука не очень-то чувствует силу, с какой сжимает.
– Ну, давай, – сказала она, от боли в запястье невольно переступая с ноги на ногу. – Давай. Стоим. Что дальше?
Он помолчал, глядя на нее.
– Твою мать! – вырвалось из него потом. Не выпуская ее руки, он повернулся, поглядел куда-то, она посмотрела вслед ему – и поняла, что эта группа посмеивающихся парней, четыре человека на краю лестницы – это его, они вместе, и, посмеиваясь, парни сейчас наблюдают за ними. – А? Как афганцы? – перевел ее бывший любовник взгляд на нее обратно. – Ничего? – И, ухмыльнувшись, проговорил сквозь сжатые зубы: – Давай, дай им всем!
Она даже не сразу поняла, что он сказал. А когда поняла, как что-то в ней оборвалось обреченно – словно чего-то такого она и ждала все время и вот оно обрушилось на нее.