— Что же тогда стоят наши труды и наши победы, если народ ныне так же слеп, как и был прежде? — мрачно философствовал Сципион. — Что нам толку в Испании, Африке, Греции и Азии, если люди остались столь же мелки, какими были в маленьком городишке, хуже того, становятся все мельче с увеличением наших владений? Как могло произойти, что после «Илипы», «Метавра», «Замы», «Киноскефал» и «Магнесии» в Риме возникли петилии и теренции? Увы, мы взрастили тело государства, но не его душу!
«Постарел!» — окончательно решил превосходящий товарища годами Цецилий и оставил его в покое.
Однако не все соратники подобно Метеллу простили Сципиона. Многие были обижены на него, считая, что, укрепив собственный авторитет, он тем и удовольствовался, а их интересами пренебрег.
У Сципиона же были иные заботы. Ему казалось, будто все случившееся после его возвращения из Азии, происходило не с ним, а с его тенью. Неким высшим знанием он понимал, что его судьба покатилась вниз с крутого откоса, с каждым днем убыстряя обороты. Причем это низвержение было вызвано не Катоном, Петилиями или Антиохом и не сенатом или плебсом. Его участь решилась совсем в других сферах, и жестокою насмешкою судьбы ему дозволили узреть будущее. Восприятие внешнего мира изменилось, и действительность как бы стала недействительной. Все вокруг сделалось чужим и отдаленным. Он словно смотрел на землю, на которой его уже нет.
Временами Сципион испытывал прилив сил и боролся с депрессией. Он внушал себе, что его пессимизм вызван неприятностями реальной жизни, а значит, и преодолен может быть земными средствами. При желании всему можно подобрать объяснение. Досадная болезнь помешала ему проявить себя в Азии, а пленение сына и вовсе омрачило впечатление от похода. В Риме он застал разгул низменных страстей: в мир пришло новое поколение, и оно сказалось не таким, какого чаяли отцы. Самого его, Публия Сципиона Африканского, на родине встретили не благодарностью за беспримерные заслуги перед Отечеством, а завистью и злобой. Тот, кто спас государство от Ганнибала и дал государству власть над Испанией, Африкой и Азией, был обвинен в государственной измене! Как ему было не скорбеть о таком падении народа! Как ему было не поверить в рок судьбы!
Разбирая конкретные причины неудач, Сципион взбадривал себя доводами рассудка и намечал план действий по преодолению отрицательных явлений, но, сталкиваясь с реальностью, быстро терял пыл и снова впадал в пессимизм. Он ощущал себя дельфином в луже грязи, где, несмотря на сильные плавники и гибкое тело, ему невозможно пуститься в плаванье.
7
Обнаружив, что Сципион не помышляет о преследовании обидчиков, Катон воспрял духом и решил возобновить наступление на врага, внеся в свою кампанию соответствующие настоящему моменту коррективы. Сейчас его лагерю принадлежали все городские магистратуры, но в дальнейшем добиться такого расклада должностей не представлялось возможным, ввиду присутствия в Риме Сципионов, потому Катону было необходимо достичь поставленной цели именно в этом году. Однако действовать прежним способом не следовало. Обвинение Сципиона Африканского в измене Отечеству было явным перебором. В те древние, темные века средства пропаганды еще не достигли такого развития, чтобы тиранически господствовать над разумом, совестью и честью, и народу нужно было подавать более тонкие политические блюда, чем то, за версту смердящее ложью, которое он сварганил вместе с Петилиями.
Порций надумал привлечь в помощь бациллы новой тогда для Рима, но уже весьма распространенной и злободневной болезни — алчности и выдвинул, естественно, через Петилиев обвинение Сципионам в присвоении части азиатской добычи. Он полагал, будто перед деньгами не устоит никто, и потому считал такую формулировку правдоподобной, и обвинение — неотразимым. Причем во всеуслышанье говорилось о нечестности одного только Луция Сципиона, дабы не слишком больно ранить порядочность простолюдинов, но одновременно подразумевалось, что братья действовали совместно.