«…Папа, когда мы формировались в Челябинске, я зашел к Вольтисам и случайно встретил у них Сему Пекельмана. Вся его родня погибла в гетто. Дядя Мойше-Лейб со своей мишпухой эвакуировался в Ташкент, адреса его я не знаю.
Милая мама, может быть, я не всегда был тебе хорошим сыном, так ты прости меня. Будьте все живы и здоровы. Обнимаю и целую, ваш Борис. Смерть фашизму! Смерть врагу! Март, 1945».
Мама замолкает.
— И все? — спрашиваю я.
— Нет, тут еще сбоку приписано по-еврейски: «Молитесь за вашего сына».
Это теперь письмо дяди Бориса пахнет нафталином. А как пахла, хотелось бы мне знать, та сырая чужая земля, в которую он лег, тот разбуженный до времени рассвет над туманной рекой Одер?..
Здесь, на чердаке, есть местечко, о котором, кроме меня, никто на свете не знает. Там я храню свои сокровища: лянгу, рогатку, кусочек свинца, глиняный свисток, четыре патрона и еще — почти совсем разорванную папку для нот. Глядя на эту папку, я сразу вспоминаю одну неприятную историю, которая со мной приключилась прошлой зимой. Со мной и с Левкой…
Все началось с того, что маме вдруг приспичило учить меня играть на аккордеоне. Почему именно на аккордеоне? Потому что почти все мои сверстники учатся играть именно на аккордеоне, а я, как считает мама, ничем не хуже других, и, уж конечно, моего дружка Мишки Вороны, который на нашей улице сделал почин эпохе музыкального просвещения.
Весть об этом принесла в наш дом на хвосте тетя Рива.
Женщины на лавочке:
— Рива? Беспроволочный телеграф!
— Если вы хотите что-то о ком-то узнать, так спросите Риву.
— Да, Рива вам скажет!
— Она и расписаться не может, зато деньги считает… нам бы с вами всю жизнь так считать!
Тетя Рива «включает патефон» еще за порогом:
— Нет, вы только послушайте!..
Она так размахивает руками, что лучше держаться от нее подальше.
Возвращаюсь я сегодня с базара и, проходя мимо окон Яшки-извозчика, вдруг слышу: кто-то играет на гармошке!..
Она переводит дыхание и двумя пальчиками утирает слюну в уголках губ.
— Кто же, ломаю я себе голову, может у извозчика играть на гармошке?.. Вы меня знаете, мадам Геня, у меня нет такой дурной привычки, чтобы совать нос в чужие окна. Но здесь… я просто не удержалась, глаза сами в окно полезли. И что же они видят? Не поверите! Яшкин мизинчик сидит, бедненький, на стуле и ремнями привязан к здоровенной гармошке. Как вам это нравится? Он уже и ребенка запряг, как свою клячу.
Тетя Рива всплескивает руками, словно сама впервые услышала то, о чем рассказывает.
— Представляете, мадам Геня? В прежние времена, при румынах, разве мог простой балагула позволить себе такую роскошь, чтобы учить детей музыке? Этот Яшка, говорю вам, не дурак: он таки обеспечит своему ребенку золотой кусочек хлеба с маслом…
И тетя Рива исчезает так же стремительно, как появилась.
Но ее слова еще долго отзываются эхом в доме, и, кажется, моя мама прислушивается к нему.
Проходит неделя, и однажды в двери «вставляется» длинный костлявый старик. Он садится на стул, а мне кажется, что он сложился, как складной метр. Старик протягивает худую руку и говорит:
— Мнем-мнем… меня зовут Федор Степанович… мнем-мнем.
Каждое произносимое слово, прежде чем выпустить его изо рта, Федор Степанович пробует на вкус своими тонкими губами.
— Мнем-мнем… мама твоя, мальчик, сказала… мнем-мнем… что ты хочешь играть на аккордеоне. Это… мнем-мнем… очень похвально.
Я растерянно оглядываюсь на маму, но она делает страшные глаза и тут же льстиво обращается к гостю:
— Ох, эти дети! Вчера умолял, а сегодня уже забыл… — и она вдруг краснеет.
— Вот и хорошо, что умолял… мнем-мнем… Так вот, юноша, прошу любить и жаловать. А вы, мадам… мнем-мнем… пока свободны. Мы сейчас с молодым человеком познакомимся поближе.
Я прихожу в ужас: во-первых, меня еще никто и никогда не называл юношей, а во-вторых, мама, кажется, и впрямь собирается оставить меня наедине со страшным незнакомцем. Ломая пальцы (признак сильного волнения), она исчезает в соседней комнате.
— Не бойтесь, юноша… мнем-мнем… это не больно. Я не доктор и в горло вам заглядывать не буду… А вот не изволите ли… мнем-мнем… спеть что-нибудь?
— А что? — я немного успокаиваюсь.
— Ну… мнем-мнем… что хотите. Ведь вы любите петь?
— Люблю. Вам какую — жалостную или веселую?
— Мнем-мнем… валяйте, голубчик, жалостную.
— Сейчас… только на стульчик стану.
И я «валяю»:
— Мнем… достаточно, — прерывает меня, усмехнувшись, Федор Степанович.