— В Варшаву князь за конституцией скачет. Еще бы... В Европе всюду и везде шумят о конституциях... Сапожники, портные хотят быть заседателями. Ныне покойная Французская революция оставила семя, наподобие саранчи: из него выползают гадкие насекомые. Если бы у меня был веселый характер, я стал бы смеяться. Но, будучи меланхоликом, хмурю брови на бесстыдное шарлатанство и лицемерие.
Никто оспаривать его не посмел. Пушкин насупился. А Плещееву вспомнились беседы с Николаем Михайловичем в Знаменском, когда он говорил о слезах, пролитых им после казни Робеспьера, о благоговении, с которым он к нему относился, о трехцветной кокарде, которую носил, был энтузиастом Конвента... Неужели и это все позади?..
Батюшков передал Карамзину приглашение Муравьевой переехать с осени к ней, в ее дом на Фонтанке. Хватит ему с семьею у какой-то Баженовой на Захарьевской ютиться. Весь второй этаж пусть Карамзины занимают: все-таки ближайший друг ее мужа покойного.
Карамзин поблагодарил — там видно будет — и повел гостей к вечернему чаю.
В женском обществе оживились. Пушкин дурачился, читал чуть нараспев, в ритмическом соответствии с музыкой, лицейские куплеты свои. Плещеев аккомпанировал. А там были строфы, весьма откровенные:
Последняя строка, по старинным традициям, повторялась в каждом куплете.
Пришлось и Плещееву читать свои шуточки. Во время
Жуковский тем временем с увлеченностью говорил о даровании Пушкина:
— Он — надежда нашей словесности. Только боюсь, чтобы, вообразив себя зрелым, он не помешал себе созреть. А ему надобно непременно учиться. Ах, как много учиться! Тогда этот будущий гигант всех нас перерастет.
— Да, пусть бы только парил, этот молодой орел, — сказал Карамзин. — Не остановился бы в полете.
Алеша вернулся в домик Жуковского поздно, возбужденный, но трезвый. С виноватым видом просил прощения за отлучку. Но куда уходил, не сказал.
Перед тем, как ложиться, Александр Алексеевич достал из бумажника нынешний заветный листок. Пустяк, разумеется. Гали-матья, по-арзамасски. Но все-таки стихи Плещеева в одном ряду со стихами лучших поэтов нынешнего времени. Себя поэтом он, естественно, не считал. Тень трех гигантов затмит, закроет, конечно, Плещеева; имя его потускнеет. Но все-таки... все-таки в этих строках оно сохранится надежнее, чем в эпитафии надгробной плиты. Ее зашифрованный смысл: он был их современником.
Утром хотели выехать в Петербург. Но уж очень погода была соблазнительная. А тут еще прибежал жизнерадостный, как солнышко, Пушкин и стал уговаривать остаться на сутки: Алексея ждут вчерашние приятели, недавние лицеисты, кроме того, еще Пущин приехал, а вечером можно будет всем встретиться вместе...
Жуковский с присущим ему добродушием согласился. Плещеев дал Лёлику разрешение отлучиться. Юноши немедленно скрылись.
— Выходит, мы для них уже старики...
Весь день «старики» бродили по парку. Алексей не вернулся даже обедать. Только лишь перед закатом пришел все так же сияющий Пушкин и заторопил идти к берегу Большого озера, в Грот, — сейчас бывшие лицеисты пригонят лодки туда из «Адмиралтейства». Убежал.
Передвигавшееся к западу солнце озаряло пламенем синюю гладь. Чтобы спрятаться от нестерпимого блеска, зашли в центральный зал нарядного белоснежного Грота с изысканной декорацией стен. В дверях перепутанная прозрачная паутина кованой железной решетки с узорами медных орнаментов напомнила Плещееву другую решетку... напомнила пирата Ламбро Качони и де Рибаса, осьмнадцатый век.
Издалека донеслось юношеское пение... гитара! Ясный, гибкий тенор заливался и тремолировал, словно сам наслаждался, захлебываясь перекатами голоса. Так итальянцы поют. Звучный молодой баритон вторил ему чисто и удивительно точно. Маленький хор подпевал.
Слева неторопливо приближались две лодки, взмахами весел распугивая лебедей. Уже отчетливо слышался хор и гитара. Внезапно Плещеев узнал мелодию песни: да ведь поют
Лодки причалили. Юноши стали выскакивать. Каждому по восемнадцати — девятнадцати лет. Двое в военном.
Пушкин всех представлял.