Вот ведь глупая: вся-то наша осень для неё – тринтрябрь.
Бывают в августе душные вечера.
Ждёшь восхода луны, но и луна не приносит прохлады – тусклая восходит и вроде тёплая.
В такие вечера приходит ко мне в избушку большой ночной павлиний глаз. Он мечется у свечки, задевая лицо сухими крыльями.
Пожалуй, он не видит меня и не понимает, откуда я взялся, что делаю тут и зачем зажигаю свечу.
Он летает над свечой, как хозяин, а я боюсь, что опалит крылья. Но поймать его никак не могу. Да и в руки его брать отчего-то боязно. Как это так – взять вдруг в руки жаркие, да ещё на крыльях, глаза!
Я задуваю свечу, и уходит в окно большой ночной павлиний глаз искать другие окна и свечи.
Из моей избушки далеко ему лететь до открытых окон, и не видно никаких огней – только душная луна над лесом.
Отгорел закат, кончилось ячменное поле, отстали от меня ласточки-касатки, когда я подошёл к незнакомой деревне.
Смеркалось.
Печальной показалась мне деревня. Я шёл по улице, а не встретил ни души. Присел на крылечке какого-то дома передохнуть, а никто и не выглянул в окно. Тут я увидел, что почти все окна заколочены, а на дверях висят замки и замочки. Люди из деревни ушли.
«Зачем это? – думал я. – Зачем ушли? И куда? Наверно, в город. Вот чудаки – думают, что в городе жизнь лучше, а ведь это не так. Буду новую книжку писать – обязательно напишу про эту деревню».
– И про нас напиши! – послышался вдруг близкий и хриплый голос.
Я вздрогнул.
– Юра, Юра, про нас напиши, – снова явственно проговорил кто-то.
Голос слышался за углом дома.
Я заглянул за угол – никого не было. Лежали перевёрнутые кóзлы, стоял под засохшей яблоней сломанный стул, валялась безногая кукла.
Обошёл дом вокруг – никого не встретил.
Совсем стемнело – стало мне не по себе, и я ушёл в поле.
– Напишу, – крикнул я напоследок, – обязательно про вас напишу!
Вот я и написал про них, а кто они такие – не знаю.
Меня не любит чайник.
Тусклыми латунными глазами целый день следит он за мною из своего угла.
По утрам, когда я ставлю его на плитку, он начинает привывать, закипает и разъяряется, плюётся от счастья паром и кипятком. Он приплясывает и грохочет, но тут я выключаю плитку, завариваю чай, и веселье кончается.
Приходит Петрович. Прислоняется к шкафу плечом.
– Неплатёж, – говорит Петрович.
Это неприятное слово повисает в воздухе между чайником, мною и Петровичем.
Мне непонятна реакция чайника. Нравится ему это слово или нет? На чьей он стороне? Со мною он или с Петровичем?
– Длительный неплатёж, – говорит Петрович.
Холодным взглядом чайник окидывает меня и отстраняется. Если он не с Петровичем, то и не со мной. Висящее слово его не беспокоит. Ему наплевать на мои затруднения. Он и без меня проживёт.
– Когда заплатишь? – спрашивает Петрович.
– Понимаешь, – объясняю я, – меня не любит чайник.
– Кто? Это который вчера приходил? Чего это вы орали?
– Чайник, Петрович. Который вот он здесь стоит. Вот этот, латунный.
– А я думаю, чего они орут? Наверно, деньги завелись. Дай, думаю, зайду. Пора за квартиру платить.
– У меня с ним странные, очень напряжённые отношения, – жалуюсь я. – Он постоянно следит за мной, требует, чтобы я его беспрерывно кипятил. А я не могу, пойми! Есть же и другие дела.
– И колбаса осталась, – удивляется Петрович, глядя на стол, не убранный с вечера. – До двух часов орали! Я уж думаю, как бы друг друга не зарезали.
Я включаю плитку, и чайник сразу начинает гнусавить.
– Вот слышишь? Слышишь? Погоди, ещё не то будет, – говорю я.
Петрович меня не слышит. Он слушает свой внутренний голос. А внутренний его голос говорит:
– Чего слушать? Надоело! Плати или съезжай!
Чайник отчего-то замолкает, бросает гнусавить и, тупо набычившись, прислушивается к нашему разговору.
У Петровича я снимаю угол, в котором несколько углов: угол, где я, угол, где краски, угол, где чайник, угол, где шкаф, а сейчас и Петрович со своим внутренним голосом, который легко становится внешним:
– На колбасу деньги есть! Колбаска, хлеб, культурное обслуживание, орут до четырёх утра! А нам преподносится неукоснительный неплатёж!
Почему молчит чайник? Делает вид, что даже и не слыхивал о кипенье.
– Молчит, – поясняю я Петровичу. – Нарочно молчит, затаился. И долго ещё будет молчать, такой уж характер.
– А то сделаем, как прошлый раз, – намекает Петрович.
Ну и выдержка у моего чайника! Плитка электрическая раскалилась, а он нарочно не кипит, сжимает зубы, терпит и слушает. Ни струечки пара не вырывается из его носа, ни шёпота, ни бульканья не доносится из-под крышки.
А в прошлый-то раз было сделано очень плохо. За длительный трёхмесячный неплатёж Петрович вынес мои холсты и рисунки во двор, построил из них шалашик и поджёг. Опалённый и осыпанный пеплом, метался я и не знал, что делать. Выход был один – Петровича убить.
– Слушай, что с твоим чайником? Чего он не кипит? – говорит Петрович.
Нервы у чайника натянуты до предела, он цедит сквозь носик тонкий, как укус осы, звук.