«Они их могут истреблять тысячами», – говорит Клод на темном киносеансе.
IX
Выходим мы оттуда и лениво прогуливаемся вниз по Пятой авеню к Музею современного искусства, где Клод задумчиво останавливается у портрета Амедео Модильяни, почему-то своего любимого современного художника. Позади стоит педик, пристально наблюдая за Клодом, бродит вокруг, снова возвращается еще раз на него глянуть. Клод либо замечает, либо нет, но я-то вижу. Останавливаемся перед знаменитой картиной Челищева
X
Едим «горячие собаки», поесть надо, ходим еще, возвращаемся по Третьей авеню, оттуда мало-помалу подбираемся к дому его тетки на 57-й улице, заходим в бар, и на нас наскакивают два моряка, спрашивают, где им можно девчонок на съем найти. Я им говорю, гостиница «Письма твоему сыну». (В то время так оно и было.) Потом Клод говорит: «Видишь, жилетка на мне, она была Франца, она тоже вся в крови, что мне с ней делать?»
«Когда выйдем из бара, просто брось в канаву, наверно».
«Трут эти белые перчатки. Хочешь себе, крестьянин?»
«Ладно, давай». Он изображает, как воображаемо отдает мне эти белые перчатки, «жестом», как сказал бы Жене, но для меня это просто тупая показуха, и он не знает, что делать. Позволь мне грамматические отступления, так же хорошо ясно выложенные во всех барах отсюда до Санкт-Петербурга.
XI
И вот под конец дня на Третьей авеню он просто сбрасывает жилетку (как бы такую кожаную) в канаву, никому дела нет, и говорит: «Теперь я два квартала пойду один, сверну вправо на Пятьдесят седьмую улицу, расскажу тетке, она вызовет адвокатов на Уолл-стрит, потому что у нас есть связи, знаешь, и тебя я больше никогда не увижу».
«Еще как увидишь».
«Как бы то ни было, я пошел. Роскошный это был день, старина». И, повесив голову, он кидается вверх по улице, кулаки в карманах, и делает этот свой правый поворот, и тут как раз большой грузовик, гласящий «РУБИ ЮЖНАЯ КАРОЛИНА», рокочет и грохочет мимо, и я думаю, не скакнуть ли мне на него, вопя: «Ха хаааа», – и свалить из города прочь вновь повидать мой Юг. Но сначала мне нужно увидеться с Джонни.
Но, разумеется, нью-йоркская полиция проворней. Я прихожу повидаться с Джонни, ничего ей не говорю, но вечером дверь стучит, и внутрь загуливают в натуре как бы между прочим два штатских, которые начинают рыться в выдвижных ящиках и переворачивать книжки. Джонни орет: «Что это за хрень?»
«Клод признался, что вчера ночью убил Франца на реке».
«Убил Франца? Как? Почему ты мне не сказал? Ты меня поэтому поцеловал, когда ушел с ним утром? Скажи этим парням, я думаю, что Мюллер сам напросился!»
«Полегче, девушка. Тут что-нибудь есть?» – спрашивает легавый, глядя на меня откровенными голубыми глазами.
«Обычный случай самообороны. Нечего скрывать».
«Ты идешь с нами, сам понимаешь ведь, правда?»
«За что?»
«Важный свидетель. Разве тебе не известно, что если кто-то признается тебе в убийстве, ты должен сразу об этом сообщить в полицию? И где орудие убийства?»
«Мы его уронили в решетку в Харлеме».
«Ну и вот, ты еще и укрыватель преступления. Забираем тебя в местный участок, но погоди минут пятнадцать, полчасика или около, там фотографы хотят тебя снять».
«Снять? Зачем?»
«Клода уже сняли, мальчик. Говорю тебе, сиди тихо, и все. Покуда… эй, Чарли, ладно, в участке увидимся». Чарли уходит, и через полчаса сидения мы отчаливаем, в его машине, в участок, который где-то на 98-й улице, и меня вводят в камеру с доской вместо кровати, без окон, какая разница, и я сворачиваюсь и пытаюсь поспать. Но шум там стоит что надо. В полночь к моей решетке подходит тюремщик и говорит:
«Тебе повезло, пацан, тут целая куча фотографов из нью-йоркских газет ждала тебя целых полчаса».
XII
И вот наутро мне нравится офицер, произведший мой арест, который подумал про эти полчаса, и вот он возвращается, рыгает, говоря, что плотно позавтракал, говорит: «Пойдем», – у него голубые глаза, еврей в штатском, и мы едем в центр в контору ОП[53] за всею бюрократией и допросом.
Он безмятежно ведет машину по Уэстсайдской трассе, медленно, и говорит: «Славный денек», – он почему-то сознает, что я – не опасный преступник.
Меня вводят в кабинет Окружного Прокурора, в то время это Джейкоб Грумет, усики, тоже еврей, стремительно ходит взад-вперед, бумаги разлетаются, а сам говорит мне: «Перво-наперво, юноша, сегодня утром нам пришло письмо из АМХ на Тридцать четвертой улице. Вот. Садись». Я прочел это письмо, карандашом, говорилось: