Осипов отвергал возможные обвинения «внутренних эмигрантов» в трусости и аполитичности: «Это люди мужественные, нередко с ярко выраженным политическим темпераментом и всегда с непреклонными политическими и нравственными убеждениями»[12]. Они «непримиримо отрицают и глубоко презирают» советский режим, прекрасно разбираются в его особенностях, делают «блестящие прогнозы» о шагах советского руководства. «Такое глубокое понимание сущности советской власти в России находит место только среди внутренних эмигрантов»[13]. Внутренние эмигранты составляют подпольную русскую культурную элиту: «Внутренняя эмиграция – замечательное явление русской культуры. Оно подспудно, как и многое другое в Советской России. <…> Внутренняя эмиграция – это культурные катакомбы»[14].
Осипов подчеркивал, что речь идет вовсе не о «подпольной антисоветской организации», а о многочисленной группе лиц из разных слоев общества (от генералитета Красной армии до пролетариев и крестьян-сектантов), существующей совершенно разрозненно – семьями или маленькими кружками. Портрет «среднего» внутреннего эмигранта, который рисует Осипов, психологически понятен, целостен и последователен, вероятно, во многом автобиографичен:
Первая задача внутреннего эмигранта – это охранение своего внутреннего мира от искажающего воздействия большевистской стихии. Задача эта решается по-разному. Одни отгораживаются от этой стихии начисто. Нигде не служат, перебиваются кустарничеством <…> Не берут в руки газет. Не ходят в театры, чтобы не соприкасаться с советской драматургией; разве на Чехова раз в год. Стараются не встречаться с людьми. Живут робинзонами в огромном городе. Другие вынуждены служить. Они стараются выбрать службу, как можно более далекую от «актуальных задач» советской власти: пристраиваются куда-нибудь в музей или архив. <…> Или берут такую работу, которая не требует никакого энтузиазма, а только выполнения принятых на себя обязательств. Например, в 20-х годах существовала такая должность вычитчика; на эту работу устремились многие внутренние эмигранты. <…> Когда в университетах понадобилась латынь, пошли в преподаватели латинского языка.
Но, разумеется, только меньшинство внутренней эмиграции находило себе относительно аполитичную работу… Большинству приходилось брать обычную советскую работу… Для большинства внутренней эмиграции основным правилом было самым резким образом выраженное раздвоение жизни, жизнь в двух различных мирах, не имеющих никаких точек соприкосновения, это – служба и жизнь за пределами службы. На службе надлежало быть исполнительным и по возможности незаметным работником… Носить маску серого, незначительного, не вызывающего интереса человека. <…>[15]
Учитывая, что, согласно самому Осипову, внутренняя эмиграция – вещь в себе, никак себя не манифестирует и никакой активной коммуникации не предполагает, ее характеристики кажутся неверифицируемыми и опираются как будто только на личный опыт автора. Однако же эго-документы, увидевшие свет отчасти в эмиграции, отчасти ставшие доступными историкам в постсоветскую эпоху, в период архивной революции и «революции памяти», ознаменовавшейся среди прочего публикацией некоторых весьма информативных дневников, показывают, что «реконструкция», произведенная Осиповым, отражала настроения и модели поведения, свойственные некоторым людям 1920-х и особенно 1930-х гг.
Подтверждение тезиса, что «раздвоение жизни» было достаточно распространенным явлением, находим в дневнике М.М. Пришвина. Уже после начала войны он записывает:
Речь Сталина (3 июля 1941 г. – О.Б.) вызвала большой подъем патриотизма, но сказать, действительный ли это патриотизм или тончайшая подделка его, по совести не могу, хочу, но не могу. Причина этому – утрата общественной искренности в советское время, вследствие чего полный разлад личного и общественного сознания.
Бывало, скажут: «копни человека.», но теперь его ничем не прокопнешь: загадочный двойной человек. Но, может быть, так это и надо?[16]
«Двойную жизнь» вела, к примеру, Любовь Шапорина, художница и режиссер театра марионеток, испытывавшая отвращение к советской действительности и поверявшая свои мысли дневнику и немногим друзьям.
11 марта 1938 г. она записывает под впечатлением от очередного показательного процесса и происходивших каждую ночь арестов, в том числе ее коллег и знакомых: «Морлоки… Уж никаких статей теперь не говорят, чего стесняться в своем испоганенном отечестве. … жить среди этого непереносимо. Словно ходишь около бойни и воздух насыщен запахом крови и падали»[17].
19 февраля 1939 г. Шапорина пишет:
Кругом умирают, бесконечно болеют, у меня впечатление, что вся страна устала до изнеможения, до смерти и не может бороться с болезнями. Лучше умереть, чем жить в постоянном страхе, в бесконечном убожестве, впроголодь. Очереди, очереди за всем. Тупые лица, входят в магазин, выходят ни с чем, ссорятся в очередях[18].