При отступлении наших войск у Редькино, близ каменной Борисоглебской церкви, вытянулась переправа. Из бревен. По овражку. А один военный, хлюст какой-то, присев в сторонке, записывал что-то в блокнотик и донимал местных жителей так настораживавшими расспросами:
– А часто идут военные обозы? Сколько повозок? Машин сколько?
Дуня сбегала к зенитчикам, высказала свое соображение:
– Это, точно, не наш человек.
Ну, после подоспели двое бойцов – взяли этого лазутчика. Увели.
Накануне дня Покрова нагрянувшие в хутор немецкие солдаты спали, бормотали – с гранатами в руках. Того гляди – избу взорвут. В Покров снег выпал по колено. И наши красноармейцы окружили их под утро. Завязался бой. Закричали немцы – раненые. Забегали вместе с женщинами и детьми вокруг лежанки, падали от пуль. Потом они загнали всех русских, мешавших им, в подпол, заперли его; здесь все, в том числе и Славик, и Юрочка, хныкая и пугаясь, ползали по насыпанной картошке в темноте. Вскоре немцы сделали под стенами избы подкоп, повылезли наружу, повыставили пулеметы. Положили немало наших бойцов. Снег порозовел от крови. Потом привели в избу уже пленных бойцов. Израненных. Те, услыхав возню и голоса детей в подполе, возмутились, как-то отложили засов с крышки подпола, подняли ее:
– Что ж вы, голуби, здесь сидите?! Шандарахнет – дом сгорит, и вы сгорите заживо! Бегите-ка отсюда! – и повыпустили всех.
Бой был в самом разгаре. Стрельба пригибала к земле. Испуганные, обескровленные Дуня и Маша с малыми детьми и стариками выползли из избы; они где-то ползли и видели, как красноармейцы, истекавшие кровью, сползались умирать вместе по-двое, по-трое.
Они заползли в чей-то блиндаж пустой и затаились в нем – ни живы, ни мертвы – на день-другой. Без пищи, без воды. Разве только кто им снежок или сухарик кидал. Со страху было и не разобрать даже, кто. Голову не поднимали. И не высовывались.
На третьи сутки к ним пришла одна родственница. Сказала:
– Идемте. Никого уже нет. Немцы хутор оставили.
Дуню после всего пережитого здесь бессознательно потянуло обратно во Ржев, в собственный дом. Ей хотелось поскорей забиться снова туда. В тепло. Она, тридцатилетняя женщина с почти грудным еще Славиком на руках, металась, словно сразу помешавшись в том главном, ошеломительном для себя открытии, что ведь, если она не вернется домой сейчас, то ее может так и потерять из виду Станислав, коли посчастливится ему вернуться. Вот будет тогда дело: он прибудет неожиданно – да и не застанет ее там. Каково! Чудная: она еще надеялась на скорое возвращение к ним нормальной прежней жизни! Как в горячечном бреду. Не иначе.
И она вернулась в выветренный дом свой, расставшись с сестрой Машей и родителями ее мужа, Константина.
Она подумала: хорошо, наверное, – легче тем, кто эвакуировался, как сестра, с работой или сами по себе, – никто не терзается так…
XVII
Анна испытала шок, узнав, что в деревне снова объявился-всплыл в мрачной волне фашистского нашествия – краснолицый бестия с клюквенными глазками Силин, известный бутозер, самозванец, вор, сбежавший из заключения и заярившийся теперь на какую-то главенствующую роль при новых хозяевах. Ведь некогда этот настырный человек даже пытался поухаживать за Анной, да появившийся тогда около нее Василий вмиг отвадил его. Нынче же он, плотный, сбитый мужчина в черной кожанке (она раз увидела его), несомненно, одержимый манией повелевать напуганными людьми и, видно, досмерти обиженный на советскую власть и народ, чей хлеб он ел, не гнушаясь, для начала самолично помогал немцам вылавливать отовсюду отставших и раненных красноармейцев, явно вознамерясь возвыситься на чужих костях. До чего же низко, мерзко пал… Приспособленец… Сорвался что с цепи – свирепствовал, нахрапистый, крутой.
Когда на первой же так называемой по старорежимному сходке, на которую строжайше согнали (посреди деревни) жителей, Силин, кого немецкий комендант, взойдя на крыльцо, назначил старшим полицаем, тут же заявил, чтобы впредь его любили и слушались и чтобы называли только «господином» да по имени-отчеству. И неподдельно изумленная этим толпа, со сдержанностью возроптав, лишь испустила слабый общий вздох. Все было яснее ясного. Прежде, по праздникам урожая, здесь, на полянке, колхозники накрывали столы с едой, пели, веселились, и нередко Василий ставил на стул рядом с собой певунью-дочку Наташу и она пела для всех. А ныне стоявшая среди односельчан обыкновенная, жалкая, жилистая мать отщепенца Силина, крутя головой, по-глупому лыбилась и радостно подхмыкивала:
– Ишь, гляди-ка, «господин» стал! Во как! Во как посчитались за труды, старание!.. Не зря… – Словно помрачение на нее нашло.
Увы, худо было то, что одно зло пригребло себе в помощь подобное же зло, но которое (что еще хуже) досконально знало подноготную всех местных лиц – знало с точки зрения того, кто чем «дышал». Так что выявления того совсем не требовалось.