Силин с крыльца громко зачитал властный акт – короткий приказ немецкого командования, обращенный к русскому населению. В нем запрещалось хранить оружие и боеприпасы, партизанить, а также портить и присваивать военное немецкое имущество и укрывать красноармейцев. За нарушение кем-либо этого приказа полагался, безусловно, расстрел – без суда и следствия. На месте. Это как бы в придачу ко всему прочему, ко всяким солдатским инициативам. Разумеется, в полном соответствии с директивными «12-ю заповедями поведения немцев на Востоке и их обращения с русскими». Этот документ требовал неукоснительно от гитлеровцев: «… вы должны с сознанием своего достоинства проводить самые жестокие и самые беспощадные мероприятия, которые требует от вас государство…»
Между тем захолодило, промерзла земля. И снова белые мухи закружились в воздухе.
Сходка же решила, что надобно обмолотить заскирдованную в шоре рожь-лежаток и разделить ее урожай, и поэтому с утра сюда насочились односельчане с лукошками, с ситами, с совками, с лопатами, с вальками, с мешками и принялись вручную молотить и веять и просевать на току зерно. Пошла скорая работа – и то какая-то утеха. Да и кто-нибудь из неверующих утешал, уверял себя и других страдальцев столь расхожим слухом: мол, теперь-то уж войдет у нас вполне общинное землепользование, что так оно, пожалуй, и сподручней будет – в общине ж больший шанс обеспечить себя учтенным куском хлеба. Только бы не прозевать, главное, сейчас… Кругом-то шныряли хозяева положения – немцы, покамест еще игравшие с русским населением в «кошки-мышки», позволявшие ему думать по-своему.
И скоро среди обмолотчиков ржи возникло разногласие по целесообразности выбора обмолота: как лучше – обмолачивать по-единоличному, т.е. каждый – для себя, чтобы наверняка надежней все-таки, или по-колхозному, сообща всеми, что было бы несравненно спорчее, но явно ненадежнее. Ненадежнее потому, что спорчее так намолоченное в кучу зерно и могло уплыть мимо рук молотивших – попасть в немецкие загребущие руки. А к тому же больно уж навязчиво почему-то клонил к этому чернявый с черной небритой щетиной на лице нелюдимый и нелюбимый многими Герасим Вьюнок, мужик, который провел после первой мировой войны пять лет в плену в Германии. Знали бабы деревенские: он писал оттуда письма иносказательные о том, насколько «хорошо» им, пленным, там жилось. И потом привез сюда причуду вязать ржаные снопы по-тамошнему, как вязал он их бывало на полях юнкерских. Свяжет сноп – точно мешок. И вся бабка из-за этого получается кургузая… Был он собою неказист, в завсегда нахлобученном на потушенных глазах картузе, тише воды и ниже травы. Так что он тут – мирволение ко всем вдруг выказывал? С чего? И вот как молотившие не рядились, все же не сговорились: молотили по-разному.
И те, кто молотили гуртом, уже насыпали заметный ворох провеянный ржи, когда в проеме раскрытых ворот завидели подъехавших к шоре немцев на широких, словно платформа, повозках. Все ахнули. Так и есть: сюда они направились – вразвалочку…
«Ну, все – напрасен наш труд», – пронеслось в мыслях каждого работавшего здесь. Наехавшие солдаты, точно, на самый ток, к зерну, пожаловали. Даже ездовые с длиннющими, что удочки, кнутовищами. Эти ездоки обычно на козлах посиживали и меланхолично кнутами изредка помахивали – словно они и не к Подмосковью вовсе ехали, а ехали просто так – самые сентиментальные и миролюбивые немцы; эти ездоки обычно сиднем сидели на повозках, ну, прикрикнут на лошадей, кнутовищами взмахнут – и снова сидят – чисто истуканы каменные, задумавшиеся. Но хуже не придумать уж: сентиментальность и жестокость у гитлеровцев странным образом стояли рядом, совмещались, – тем они еще ужасней были. Отвратительней.
Длиннополый строевой выправки немецкий офицер, вожделенно заглядывая на зерно, потребовал старосту. Но старосты, как такового, здесь не было. Однако вперед выступил – диво-дивное – этот позабытый всеми неказистый Герасим Вьюнок. Подойдя к малокровному офицеру, он пребыстро залопотал ему что-то по-немецки; закурив предложенную из серебряного портсигара сигарету, оживился, раскраснелся, отодвинул с глаз картуз. Кто-то из женщин спохватился, вспомнив его прошлое почти двадцатилетней давности.
С просьбой бабы к нему обратились:
– Выручите нас, Герасим, будьте добреньки – не отдавайте рожь! Заступитесь!..
И все с тревогой вслушивались, ничего не разбирая, в его подобострастный лепет с начальствующим немцем, спрашивали у ребят, кто в школе изучал язык немецкий, о чем это он толкует с тем. Да и подумали было, веселея, только повеселевшие солдаты двинулись опять к своим подводам:
– Ну, слава Богу, пронесло, кажись. Собрались, верно, уезжать.
– Нет, – сказала уверенно Наташа. – Они хотят сначала сами все забрать.
Солдаты опять вернулись в шору с большущими бумажными мешками, и растерянность в народе вмиг уже сменилась ненавистью к самозваному старосте.