В избе Поли положили Машу на кровать там, где было бы лучше всего для нее и всех, – в самом удобном пространстве между задней стеной и стоящей параллельно высокой лежанкой, заслонявшей это пространство; положили ее таким именно образом, чтобы, главное, было ей достаточно тепло всегда и не было сквозняков, чтобы при долгом лежании не бил из окон в глаза ей резкий утренний и дневной свет и, следовательно, не раздражал ее и чтобы остальные все жильцы, поневоле толокшиеся в избе, меньше беспокоили своим присутствием.
Маша в самом деле, все удостоверились, была очень худа, ранена; она столь разительно истощала, пожелтела вся, что при виде ее, дотоле веселой, заводной и бойкоголосой, в такой невероятной, немыслимой беспомощности и худобе (куда что только делось?), на Анну, которая немедля стала выхаживать ее, стараясь хотя бы уменьшить ее мучения физические, нашло настоящее отчаяние. Оно отупляло, сковывало ум. Тем более, что Маша, как и не скрывала ни от кого, сама уже категорично не готовилась встать снова на ноги, расправиться; она в точности, точней самого мудрейшего доктора, знала это самое, потому как знала свое состояние, и поэтому заранее, значит, приготовила себя соответственно… Трудно в то поверить: разве? Разве она способна на такое? Но так было теперь действительно. Хочешь – не хочешь, мирись с этим.
И более того. Только что справились с тем, что получше (и отнюдь не помягче) уложили Машу в чистую постель и накормили, она сразу же заговорила с Анной – словно бы рывками после бега, с одышкой – о наиболее, видно, существенном, что бы еще могло что-нибудь значить для нее и занимать ее воображение и разум, заговорила словно бы в неоспоримой уверенности (о которой все, по крайней мере, должны знать), что у нее уже потом не будет, не останется для этого ни нужной твердости, ни ясности и ни минуты лишнего времени, какое еще есть.
Все верно, может быть: человек всегда боится опоздать куда-нибудь к чему-нибудь и с чем-нибудь, торопится очень, покуда жив. Она, Маша, тоже торопилась заблаговременно, сейчас же все, что нужно, обговорить, что б ей легче, может, стало, – она чувствовала это на родных, размягченная, пригретая их вниманием, милосердием. Как хорошо, когда близких много рядом!
– Завсегда я помню тебя, Аннушка, как мать для себя, вспоминала о тебе в последние дни своего лежания, только валялась под землей чурбанком и ясно так вспоминала, – начала Маша будто исповедоваться в чем-то перед старшей сестрой, сжавшейся в клубок, с торчащей кичкой на голове. – Бывало, ты мыла, обстирывала, кормила, одевала, раздевала, укладывала спать и подымала и выхаживала, если нам недужилось, нас, меньших сестер своих, частенько ты вставала в наше изголовье – ой, сколько, сколько же всего доброго ты сделала для нас! Сама-то еще тоже девочка по существу…
– Ну, так что ж. – Нахмурилась, застеснялась Анна: ей было очень неприятно, совестно, как взрослой, слышать какие-то еще похвалы самой себе. – Коли надо было, так и делала, что могла, как всякая сестра. Чего ж! Я совсем не золотая. Послушай, не волнуйся, полежи-ка ты спокойно…
Но Маша ее попридержала около себя – не дала уйти, умолила присесть хоть на краешек кровати, выслушать.
– Я недолго.
– Не трави ты саму себя.
– Где уж! Вспоминаю: за тобою мы вязались, слушались тебя во всем.
Анна занемела: к чему клонит?
– Что вот получилось так у меня, ты прости…
– Эва! А за что тебя прощать? Скажешь тоже. Не за что, кажись…
– Что возиться со мной снова тебя вынудила.
– Ну, придумала ж какого лешего?! Долго думала ты?
– Что придется, стало быть, мне раньше твоего расстаться с этой грешной жизнью, надоевшей мне. Что поэтому послала человека я, чтобы уведомить тебя о том, – больше не к кому мне притулиться, приклониться. Не к кому, сеструшка.
И поникла Анна.
– Мой соколик серокрылый тоже залетел далече – не видать и не слыхать его. А хотела я, родная ты моя, об одном тебя просить – не оставить круглой сиротой сына моего, Юрочку, ты прости… Мой наказ будет такой…
– Машенька, да погоди еще, – умоляюще над ней сцепила Анна руки, – полежи спокойно, а… Не мучь себя… К чему?
– Годить мне, Анна, нечего; послушай, что скажу. Мой наказ такой: ежели живым мой с войны вернется, ты ему непременно передай – пускай тогда женится на Насте, нашей квартирной хозяйки дочке, влюбившейся в него по уши. Какой она матерью может быть, я не знаю, не берусь судить, но, по крайней мере, будет тогда у Юры хоть отец родной при нем. Эту мою просьбу выполнишь? Пусть разыщет он ее, если жива она.
– Ну, к чему такое, Маша, говорить? – Анна носом шмыгнула раз, другой. – Я ведь тебе предлагала при немцах: все вместе давайте ко мне… Как лучше хотела…