Требовательное отношение к самой себе сызмальства служило Анне добрую службу. Потому она и казалась иным святой женщиной. Да и впрямь: ведь она одна теперь, в такое-то время, тянула на себе и растила целую ораву редкостных ребят! Люди даже в этом ей завидовали как-то. Право, у завистников зависть застит свет, – дай и им того же, боже; из-за этого-то – что им это почему-то не дано – они вечно будут вспыхивать и гореть черною недобротой к везучему, счастливчику, хотя тот ничего дурного им не сделал. Все возможно в мире у людей. И превосходство непростительно. Если, правда, его чувствуют сами окружающие. Потому-то однодеревенцы и отпихивали Анну: когда она к горевшей бочке-печке подходила с чем-нибудь.

– Чуток подожди-ка ты, Макарьевна, не лезь, подожди – не барынька тут: не твой еще черед сейчас, – нахально-вздорно замолола языком рыхлая Домна, подскочив с лепешками к горячей бочке и оттесняя Анну от нее. Плечом. – Вас тут слишком много понабралось задарма – непрошенных, неприглашенных. Вас не переждать… А мужику-то моему, Семену, уже надо завтракать. – И стала ловко кидать на верх бочки трещавшие сухо и курившиеся дымом лепешки.

Анна развела в недоумении руками и сказала только:

– Раньше говорили: надоело жить богато, да приходится.

– Что-что? – переспросила глуховатая Домна, подвигаясь ближе к ней.

– Говорю: я хотела только кипятку нагреть. Кружку. Для малютки. Вся горит.

– Ничего, успеется тебе; твои детки, небось, сразу не помрут, – заговорил солдат-фармазон в Домне. – Вон все они у тебя здоровые; всех, и господа самого, переживут. – Она словно корила этим Анну. – Вы явились сюда на готовенькое, и еще дворцы с печками вам подай в первую очередь… О, народ! О, народ!

И кто-то еще начал тоже подпевать ей.

XXI

Всегда так. Все так. Кто смел, тот и съел. Хамье верх берет, ничего ему не делается; а совестливый, справедливый человек и уходит вдруг – преждевременно из жизни. Неделимая культура у людей, а сколько все-таки несоответствия в их поступках; настоящая культура, видно, недоступна еще всем, хотя бы мало-мальски, но она доступнее тогда, когда разумнее у всех поступки. Это очевидно каждому.

Анна с горечью отступила в глубь конюшни – в свое стойло лошадиное: она не могла никак разговаривать на том же бранном, грязном уровне своих же баб и мужиков, затеявших такие счеты и трепавших ей теперь за что-то нервы; она подавляя в себе всколыхнувший огонь возмущения, села и застыла неподвижно в окружении детей. Ее сухое, почти какое-то святое лицо, светившееся в полусвете подземелья, еще больше истончилось. Что-то сдавило ей в груди, как у отверженной среди совсем глухих и незрячих. Она невольно вспомнила роман Гюго, при чтении которого урывками она, бывало, плакала над судьбами героев и тогда никак не думала, что нечто похожее доведется испытать и ей самой с детьми, если не худшее еще. Хорошо еще, что кружку с жидкостью не швырнули ей в лицо.

И будто бы послышалось ей опять самое будничное, донесшееся теплой волной до нее, до слуха:

– Ой, даже нету слов. Все чисто.

– Родная моя, всего хватает. Не грешат.

– Но она и сама хороша. Золото. И умница, и ладная, аккуратная во всем.

– Так ведь она не такая старая…

– Другой и старый, а все крепенький. Долгожитель.

– Рыба ищет, где глубже, человек – где лучше.

Потом, когда ее уже никто не отжимал от накаленной бочки прочь, Анна грела воду, чтобы кипяточком напоить ребят. А Домна, разинув до небес рот и залезши туда всей рукой, пальцем, как крючком, пыталась подцепить что-то там и вытащить. Может быть, застрявшие там кусочки еды. Так было несколько раз и, в промежутках между этими упражнениями, Домна ухитрялась еще разговаривать с мужем – издавала полумычащие звуки. И Анне было уже смешно смотреть на нее.

Вспомнилась ей смешливая довоенная история с бессовестным клопом, заползшим однажды в ухо Домне; он не давал Домне покоя два дня, а выполз неожиданно на запах блинов в поле, когда та, пообедав ими, прикорнула тут же. И Анна обнаружила тут, что зла не имела на нее и ни на кого другого – абсолютно никакого. Только бы с ее ребятами не трогали – они не стоят поперек дороги кому-либо.

Она несколько отошла, сердце меньше стало саднить, ныть.

Анна размышляла для себя – ей, сиделице в подземелье, и для этого хватало времени; она размышляла – и еще несмиренно ужасалась наказанию лихому, злому, навалившемуся на них всех. Отчего оно? По чьей прихоти безумной?

Собственно, она и осталась, застряла в своем Ромашине, а не выбралась куда-нибудь подальше от войны, от фронта и от погубительной гитлеровской орды, может быть, еще потому, что разумом своим, как всякий здравомыслящий человек, с самого начала ни за что не верила в невообразимый вал всечеловеческой погибели, настигший и ее семью. И только верила, когда это случилось, в неизбежно скорое освобождение, восстановление естественно привычного уклада жизни. Под знаком этого она жила в оккупации, переносила все мучения и лишения, обрушившиеся на нее, ее семейство.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги