Впоследствии Анна Андреевна при встрече с Кашиным живо, дружески смеясь, вспоминала то, как командир в приказном почти порядке потчевал его свежим послевоенным клубничным вареньем; она при этом говорила, что, видно, все толстяки – лакомки известные и добрые на угощение. Да, она всегда его боготворила – за его человечность, жизнелюбие. Вместе-то они провоевали ведь три страшно длинных года, которые вовек не позабыть. К сожалению, с отъездом Кашина из Германии на Родину все сложилось иначе, чем ему по наивной простоте думалось с самого начала, когда он говорил об этом с Ратницким, после чего и был приглашен им на чаепитие с клубникой. Требовательно-строгий и также душевно-щедрый на отзывчивость, заинтересованный в понимании настроя подчиненных, он поддерживал Кашина и в том, что, может быть, по наитию взбрело ему в голову, и хотел сделать все зависящее от него – на пользу ему, воспитаннику. Но вот не успел. Вскоре изменилось важное условие: Ратницкого отозвала Москва (очевидно послала на Дальний Восток), а вместо него назначили подполковника Дыхне, первого его заместителя, находившегося до того (до поры – до времени) как бы в тени. Стиль же начальствования (что существенно) у спокойно-разумного Дыхне был иным – суше, незаметней, что ли; он, не очень-то склонный к каким-либо служебным инициативам, не стал бы осложнять себе жизнь чем-нибудь сомнительным в собственных глазах, притом в начале-то своей командирской деятельности, доставшейся ему в наследство на короткий, вероятно, срок. И Антон, знавший его такой характер, – ему нередко доводилось близко сталкиваться с ним по делам, – уже не мог обратиться к нему запросто. Не посмел. Также оттого, что тот проявлял иногда непонятную нетерпимость. Так, недавно он, выйдя на лестничную площадку здания, где поставили пианино, и застав его за ним в мертвый, по его понятию, час, выругал за то, что он пробовал играть и тем самым мешал ему и его миловидной жене, старшему лейтенанту, спать. Антон, конечно, был виноват и чувствовал свою вину, но был все-таки обескуражен его неоправданным выговором. Смутил его и замполит, майор Голубцов, самолично спросивший как-то в коридоре о его дальнейших творческих планах; когда он вновь подтвердил – уже перед ним – свое ходатайство о направлении в какую-нибудь художественную школу, он так и сказал – с некоторым холодком:
– Зайди как-нибудь. Мы обсудим. Что ж ты на ходу разговор затеял? А, впрочем, погоди… Про то, что обещал тебе прежний командир, – я не знаю. Теперь ведь новый. Обратись к нему. Сам знаешь, что сейчас никто персонально нами не будет заниматься; подождем – увидим, что-то должно быть в смысле демобилизации солдат. Тогда… Порядок есть порядок. Особенно армейский…
– Но тогда-то разрешите снова вам напомнить? – спросил Антон, придерживая дыхание: еще цеплялся за какую-то возможность в смысле разговора.
– Да-да, пожалуй. Заходи.
И всё. Больше ничего. С тем и разошлись.
А уж был июль сорок пятого – два с половиной месяца прошло со дня победы над Германией; неизвестность относительно дальнейшей судьбы не могла не беспокоить Антона, так как близилась осень, то есть подходило время начала нового учебного года. И поскольку его решение ехать домой, чтобы, наконец, учиться, начиная с шестого класса, было твердым, неизменным да за него хлопотали старший лейтенант Шаташинский, парторг, и майор Рисс, начальник третьего отдела, – было решено демобилизовать его вместе с объявленным советским правительством первой очередью демобилизуемых воинов старших возрастов.
Почему-то в последние два дня, накануне его отбытия, как бывает порой, закружилась самая настоящая карусель с его сборами, печатанием нужных справок, обходным листком, отчетом об обмундировании, получением пайка и т.п.; ему было как-никак грустно расставаться со всеми, кто любил его, видел в нем сына, товарища; но все, завидуя ему и любовно напутствуя, давали напоследок всевозможные житейские и практические советы.
Заглядывали в самые глаза, будто удостоверяясь лучше, что это именно он:
– Ну, чуб-то у тебя!.. Подстричься вроде бы не мешало, а?
Обнаруживали:
– А ты маленько вырос, брат! Заметно…
Шаташинский, знанию которого Антон очень доверял, внушал ему (и солдат-художник Тамонов подтвердил), что для того, чтобы получить образование художника, нужно непременно попасть в Москву. Там – отделы народного образования. Они могут направить именно в специальную для этого школу. А сержант Коржев не преминул добавить, что только не нужно там ротозействовать. И знающе присовокупил к месту поговорку:
– Помни: Москва слезам не верит.
Улыбнулся Антон тому. Уже слышал это выражение расхожее.
Как-то сложится все дальше? Что греха таить: ему было как-то боязно, но и радостно.
XXV