23 июля всех отъезжающих, – Кашина и трех малознакомых ему ветеранов-солдат, появившихся в Управлении на днях, – пригласили на небольшой прощальный ужин. Спускаясь на первый этаж, в столовую, Антон на лестничной площадке по обыкновению дотронулся пальцами до клавиш еще стоявшего здесь неуместно пианино, и оно издало неожиданно тихий жалостно-расстроенный звук, который очень близко коснулся его сердца. Отчего? Отчего же так устроено на свете, что нельзя соединить между собой все хорошее и хороших, близких людей и что нужно – приходит такой день – выбирать что-то другое, чтобы дальше жить? Будто что диктует это, не считаясь ни с чем, ни с какими чувствами. Что, великая необходимость только?
Словно какой именинник, пришедший на собственное торжество, подсел Антон к столу, скромно накрытому на несколько персон; то же самое, по-видимому, и чувствовали рядом с ним сидящие ветераны (без больших наград), кого сюда собрали, этим самым выделив их пока из всех солдат. Как же: ведь на этом ужине присутствовали от начальства провожатые (все честь по чести) – майор Рисс, парторг Шаташинский и также старшина Юхниченко. Так сказать, была официальная часть. И, конечно, было уж официальное напутствие, произнесенное с волнением майором с самыми добрыми пожеланиями всем. Он поблагодарил за трудную службу армейскую, за то, что исполнили свой долг перед Родиной. Затем попросил бывалых солдат беречь, не обижать Антона, младшенького, в дороге. Обычные его слова, внезапно с хрипотцой произнесенные, звучали теперь особенно трогательно, отчего Антон заерзал на стуле. Сильнее оттого растроганный предстоящим – по-существу сегодняшним – расставанием с людьми, с кем вместе прослужил больше двух лет и кто служил ему примером, постоянной подмогой и надеждой; в ответ Антон тоже, лепеча, что-то обещал, просил не беспокоиться за него – он не подведет; он настолько уже уверился в том, что все, что теперь ни делалось, делалось к лучшему для него. И он радовался оттого, что скоро вступал совсем самостоятельно, по-взрослому на путь, который вполне добровольно, с ответственностью избирал, нисколько не колеблясь, не жалея ни о чем. Все бесповоротно решалось для него, и горевать не приходилось, несмотря на нежеланное расставание с друзьями. Но что делать? Ведь оно-то все равно должно было состояться когда-нибудь. Иного и быть не могло, как понимал; лучше раньше – не позже.
Вскорости майор и старший лейтенант, исполнив свою напутственную миссию за столом, ушли. Свободней потекло привычно знакомое застолье. Антона сближал разговор с новыми попутчиками, и он с жадностью слушал их и разглядывал их вблизи, их лица – старался узнать-открыть то, чем они столь замечательны или занимательны. Безыскусной простотой своей. Двое-то – щуплый и смирный Кочкин и шумливый красноватый, кажется, Солдатов, – точно были такие: попроще, покорявей по виду, по выправке, по говору, в обмызганной форме. Своим общением они не могли составить компанию третьему. А третий, демобилизующийся вместе с ними, немногословный ясноглазый и крепкого сложения москвич, сержант Миронов, будто уже примелькавшийся Антону своим крупным лицом и внимательностью (он вроде б заведовал каким-то материальным госпитальным складом), тоже был прост во всем, но выделялся неким благородным степенством (и держался все-таки несколько особняком, словно оттого, чтобы не растратить свои душевные силы перед близкой встречей с родными). И тут, помнится, очень своеобразно начал выражать веселье по случаю своей демобилизации и скорого возвращения домой к мирной работе общительный Солдатов, который тотчас понравился Антону открытостью. Воодушевившись и откровенно ребячась (в возрасте!) он так и порывался что-то показать присутствующим; встав из-за стола и привлекши тем к себе внимание, пыхтя и работая туда-сюда руками с узловатыми пальцами и также ногами, классно изобразил начало хода и постепенного набирания скорости железнодорожным локомотивом; причем он столь удачно имитировал подобное, особенно звуками, точно всю жизнь проработал за кулисами театра и импровизатором различных сценических звуков. Наверное, ему сейчас это сильно нравилось – изображать идущий поезд.
Однако удачно продемонстрированный им фокус, не более того, перестал казаться интересным, только Солдатов, как заводной, принялся повторять его, наигрывая его друзьям-сослуживцам Антона, пришедшим попрощаться с ним. И он стал уж следить за ним бдительно, чтобы тот не нагрузился шибко, а скорее проспался.
И хуже всего было то, что сержант Коржев, напарник Кашина по работе, сообщил ему осведомленно за столом:
– Учти, замполит на тебя очень обиделся.
– Майор Голубцов? За что?
– Как же, говорит, что ты якобы всю стенку в клубе оголил: свои портреты, что рисовал, посымал. Чуешь, друг?
– Да, слушай, ничего похожего: взял лишь один поздний для того, чтобы было что показать при поступлении в художественную школу.
– Он сказал, что ты мог бы и еще что-нибудь легко нарисовать, если есть талант. Для себя-то…