И снова у него не заладились отношения с Любой – произошла остуда. А в чем причина – было непонятно. Ему было стыдно прежде всего перед собой – не проявил способность ухаживания, как ни старался. Экстатической любви к ней, Любе, у него не было, он понимал (значит: иступленно-восторженной): отсюда все – разлад?
Впрочем, у Антона всегда был разлад с самим собой, как бы в душе он ни уговаривал себя успокоиться наконец; какое-то внутреннее рассогласование у него было с внешним миром, в котором он жил. Он видел: людское – нет, не то; природа лучше, естественней все придумывает; он поэтому писал ее всегда повсюду, где встречался с ней, всегда новой. Она действительно была лучше, чем придуманная – по памяти или же сфотографированная, прилизанная для удобства обозрения. Он находил в деятельности человеческой везде противоречие, абсурд и даже с естеством вещей, столь очевидным, бесспорным для других.
Абсурдно велась политика, были жалкие речи, потуги возвеличивания чего-то, хвастливость, вранье. Не стоило обращать внимания на это.
Антон видел, чувствовал: Люба, не желавшая пока иметь детей (он уважал ее мнение) изменилась по характеру спустя несколько лет после замужества. Она стала более неуправляемым существом, малосговорчивым, вольно упрямствовала, в особенности касательно ее любви, какой-то особенной, как она понимала, – тут у ней был заповедный рубеж: не моги и думать ничего отличительного от ее представлений о ней. И не просто было ему договориться по душам с ней о чем-нибудь наисокровенном и понять иной раз мотив ее поведения или каприза. И это отравляло ему с каждым днем само существование, расстраивало его как-никак. Он уж устал уговаривать и сдерживать ее, как малую капризулю; ему оставалось лишь безропотно воспринимать судьбу, выбранную им вслепую.
Она то жаловалась на головную боль, говоря, что в ней там что-то неладно и показывала на лоб не то всерьез, не то шутливо, как бы каясь перед ним в каких-то грехах, и он посоветовал ей отлежаться. То ее знобило, и он говорил, что, наверное, это после бани; у нас нынче холодно, нужно поберечься, форточку прикрыть. Она отвечала, что она не может позволить себе этого; у ней много дел – ее ждут на работе.
– А что? Какие у тебя дела сегодня? – спросил Антон.
– Посуда грязная на общей кухне – нужно помыть ее, – ответила Люба.
– Оставь ее до завтра.
– Я ее уже вынесла туда. Может, нужно еще постирать.
– Да оставь ты все это. Полечись! Успокойся!
– Ну, тебе об этом легче всего говорить. Ты не можешь понять всего, где тебе! – говорила она все раздраженней. – Ты даже сесть сразу за стол не можешь…
– Любочка… мы… – у него фраза тянулась – не получалась никак…
– У тебя всю жизнь не получается что-то, – перебила она его. – Что разговаривать нам впустую?
Он сел за стол – поел холодца, оставшегося в холодильнике. Он принес с работы две свиные ножки за 82 копейки, и она сварила шесть тарелок холодца, оказавшегося вкусным. Сюда мясо добавили на два рубля. Только неудобство состояло в том, что варила холодец около восьми часов. Его, конечно, в будний день не сваришь.
Люба вдруг слово за слово пристала к Антону:
– Ты думаешь, что тем, что идешь к столу, тем и ограничивается наше супружество?
– Дай, пожалуйста, поесть! – разозлился он. – Потом поговорим, если ты не можешь успокоиться!
– Чаю поставить? – спросила она скрипуче, управившись с посудой.
Он разумеется ответил, что нет, не нужно; ответил, как можно мягче, но вместе с тем с таким тоном, чтобы чувствовалась в его голосе какая-то обида или же намек на нее.
Она зазвенела металлическими бигуди, разматывая их на голове, снимая на ночь. Вздыхала. Через минут пять заплакала в постели и под одеялом.
Он пошел уговаривать ее.
– Дать попить чего-нибудь?
– Нет, дай платок. – Она вся изревелась. – Но вскоре вроде бы затихла.
Он определенно понимал: она сама с собой боролась, выбирая судьбу, как ей дальше быть, желая и страшась неизвестного нового.
Тут его разговоры-уговоры уже кончились.
V
Антон не знал, как это случилось. Все было обыденно. Как всегда. Никаких особенностей. И теперь ругал только себя, считал себя невольным виновником происшедшего охлажденья сердец.
И погода хлипкая, осенняя не радовала.
Люба вздохнула, воскликнула, на ночь глядя:
– Господи! Дай мне хоть немножко какого-нибудь интеллекта! Пожить нормально…
– Я ложусь, – сказал Антон. – Уже поздно.
– Ложись. Кто ж тебе не дает. – Отстраненный тон в произнесенных словах Любы.
Холодны и стены золотого города, власти каменны. Нет понятия у них. Не жди его. И не говори о том. Все впустую.
«И верно, верно, видишь все; и не постичь того – непостижима предопределенность самоустроения земной круговерти, хотя в теплом солнечном разливе и видишь вживь животворящие дали, наслоения утесов, висящую гроздь налившейся рябины и обессиленный листочек с прожилками омертвления… Все красиво… Ты слышишь, слышишь отстраненный тон в ее словах – посыл неверия…