– Н-на, уйди с глаз моих долой! Тошнит меня от тебя! Тоска зеленая!
И та ушла покорно, понурив голову.
IX
– Как-то нелепо получается, – заудивлялась теперь Люба. – Я на нее ору, тумаки ей иногда даю, и она-то все равно не боится и не слушается меня; а ты не орешь, не наказываешь ее, но она ведь больше слушается тебя. Скажи, отчего?
– Хорошо еще, что сама, голубушка, признаешься в этом, – отходил Антон в сердце. – Плохо то, что у тебя, или, точнее, в твоих с ней отношениях (а ты их так поставила) нет равной середины: вы то ругаетесь, то лижетесь…
– А в твоей-то жизни разве ровно все? – Она прищурилась.
– Не скажи… Я образумился… И можешь тоже ты. По моему примеру.
– Ой, мне тяжело перемениться. Извини.
– Очень нужно, Любочка. Для всех в доме.
– Нет терпения, Антон. Извини. Правда, правда!
Потом Люба подгоняла:
– Все, кончай, Даша. Уже десять минут седьмого. А нам к семи.
– Я кончила. – Та подошла к матери, уже совсем не грозной.
– Пока я ругалась, ты на карту смотрела, – сказала мать. – А теперь увидела, что я успокоилась… Чтоб тебе ни дна, ни покрышки! Как ты устроена!
– Да так, как и ты сама, – сказал на это Антон.
Да, они с дочкой уже ворковали мирно, с шутками, собираясь на занятия в легкоатлетическую секцию.
– Даша, бери тапки свои. Где они?
– Здесь, в пакете.
– Не выпендривайся. Время идет. Только после занятий из зала не выходи.
– Ладно.
– Оденешься, куртку расстегни и подожди кого-нибудь из нас – можем запоздать. А то поздно, знаешь, какие ребятишки!.. Вон ты слышала, как мне, женщине, лихо ответил одиннадцатилетний школьник, когда я спросила у него, почему он курит в школе: «Хочу и курю!» И даже голову не повернул ко мне. Полное презрение к старшим. А ты-то, что, козявка, для него… для таких…
– Мам, а знаешь отчего у Лены Тушиной папа ушел?
– И от нее ушел?! – скорбно ужаснулась Люба. – Такая милая девочка. Правда, милая?
– Очень.
– И пригожая мама. Мне очень нравится она.
– Да. Она, Лена, знаешь, мне сказала по секрету, что отец от них первый раз ушел, когда ей было четыре года. Сказал ее маме, что не мог переносить детский плач.
– О боже, какой нежный! Это что-то новое в мужчинах…
– Потом, значит, вернулся он. А когда у Лены сестренка родилась, он снова ушел.
– И, что снова из-за плача ребенка?
– Наверное, – по-взрослому говорила, пожимая плечами, Даша. – Я не знаю…
– Зачем же тогда они рожали второго? Нет, это только годится в рассказ о нравах наших испорченных пап и мам. Подумать только! Возьми и напиши, – посоветовала Люба Антону. – Вместо своих сочинений о пользе растений.
– Придется, – ответил он.
– Ну и что же теперь, Дашенька?
– Я спросила у Лены: опять же придет? – зачастила Даша. – А она сказала твердо: «Теперь мы с мамой его не примем ни за что!»
И после Люба успокаивающе говорила по телефону позвонившей ей Гале Березкиной, матери Димы, учившемуся вместе с Дашей:
– Да что ты, что ты, Галя, постой, послушай; я думала ты смеешься… Не волнуйся. Есть у нас лишний пионерский галстук. Я дам. Даша его один раз надела в школу. Да, да! Пусть Дима придет за ним. Пришли!
– Что, вышла с галстуком проблема? – поинтересовался Антон, едва Люба кончила телефонный разговор с Галей.
Люба поспешила поделиться с ним, взволнованная:
– Не одна я, наверное, такая сумасшедшая мать, а и другие тоже. Вон Галя стала гладить Димин галстук – и сожгла его. А завтра утром Диму тоже принимают в пионеры. Едет в музей. В глазах Димы ужас застыл, едва он увидел, что сделалось с галстуком. Представляешь ее, матери, состояние… Магазины уже закрыты – нигде не купишь галстук. Так она, разговаривая со мной, рыдала в трубку, а я сначала думала, что она смеялась так странно, – не сразу поняла. И дети-то нынче капризные. Так Дима ей сказал: «Ну, Дашин галстук я надену». Видишь, наша Даша в почете у мальчишек. Да и девочки, не скажу, благоволят к ней.
– А ты вот честишь ее. Такая-сякая, мол… И еще убойными словами. Давно говорю: надо прекратить. Ведь все отзовется впоследствии на тебе… Подумай!
– А в музее дети, когда их выкликают, бледнеют, даже падают в обморок… от придуманной торжественности этой…
С танцев Даша вернулась потухшая, явно нездоровая.
– Вот тебе наш театр и экскурсия в музей… – Посетовала Люба. – Ну, что поделаешь!..
И уже весь вечер Люба была ласкова, предупредительна с больной дочерью, ворковала над ней, называя ее зайкой, ласточкой. А у той стремительно подымалась температура.
X
К этому времени великого опустошения (и в умах не только русских людей) совпало так, что у Антона Кашина не осталось и закадычных друзей и близких по возрасту и духу товарищей-сочувственников. Ни одного. Он ощущал эти невосполнимые потери, хотя, если признаться, он всегда был подвержен одиночеству по складу своего мироповедения, если можно так выразиться. И потому даже не пытался как-то переустроиться получше, еще подоступнее для всех, без похожести на других. Опереться не на кого. Он – один!