Кажется, утром 28-го октября в белесом небе расплылся грозный тяжелый звук моторов — более полусотни нагруженных немецких бомбовозов летело в сторону Москвы. И вот в эти-то минуты немцы, повыскочив из изб, возликовали во всю мочь — только от этого! Кто из них в экстазе потрясал руками в воздухе, вскидывал вверх пилотки; кто стрелял-салютовал; кто бурно кричал, приветствуя невидимых пилотов. Они в безумстве выкрикивали: «На Москву! Москва скоро kaput!» А ведь это были обычные же люди. Порой, наверное, корректные и обходительные друг с другом; порой почти холодные, даже враждебные в отношениях к друг другу. Любили сувениры, дареные и отобранные у иноземцев; носили на руках кольца обручальные и фамильные, хранили возле сердца фотографии жен, матерей и детей; писали домой, в Германию либо еще куда, письма любовные и письма чувствительные, — в них была и бравада, смешанная с легкой грустью, сентиментальностью; таскали с собой открытки видовые, поздравительные и духи дешевые; подпиливали даже ногти на пальцах носимыми с собой пилками… С вожделением пили шнапс и вкусно ели. Слушали иногда музыку — чаще веселые марши с гиганьем и подсвистыванием, танго и фокстроты. С цивильными русскими они пока до белого каления не доходили, а как-то сумрачно поглядывали на них больше всего исподлобья, молчком. И все на ходу, в спешке. Оглянут тебя, пролают тебе отрывисто «Hinaus!» — «Вон!». Значит — выметайся подобру-поздорову, пока жив. Не мешай!
И все они — линейные и кадровые солдаты, с которыми у местных жителей уже были соприкосновения, постоянно озабочивались тем, чтобы, так славно воюя, не отстать от товарищей в своем неправедном усердии.
Ко всему же прочему, еще Саша начудил — из-за своей неисправимой бесшабашности и бездумности вверг семью в тревогу и отчаяние: он ухитрился обрызгаться из какой-то черной закупоренной бутылки странной жидкостью, разбив ту о камень. Где тонко, там и рвется. Саша, разумеется, явил жадный познавательный интерес ко всем диковинкам, начиненным взрывчаткой, эффектно пуляющим и взрывающимся; активно-подвижный, он был неуправляем, без тормозов — за ним не уследишь…
Он сам испугался, сообразив, что такое натворил, попутанный бесом.
— Ух, как я состязался! — испуганно проговорил он, заскочив с улицы в кухню и сунув красное, горящее лицо под водяную струю, льющую из рукомойника, и стал плескать водой на лицо (а до этого тер на улице снегом). Но оно и также шея, на которую попали брызги из черной бутылки, все горело, несмотря на обливание водой. Дело было неладное. — Ой! Ой!
Завстревожилась Наташа. Она прикладывала смоченные водой комочки ваты к лицу брата, но оно уже заметно опухало и нешуточно набухла кожа у глаз, глаза покраснели. И уже чернели на одежде у Саши прожженные дырки. Вошедшая Анна, увидав такое, смертельно побледнела. Тетю Полю поскорей привели, чтобы обсудить с ней случившееся. И та, взглянув на Сашино лицо, решительно сказала, что нужно немедленно идти к немецкому врачу — он должен помочь. Говорят — живет такой у Смирнихи. Не отказывает во врачебной помощи.
Анна схватила за руку Сашу и с ним побежала к Смирнихе, жившей в середине деревни. Она с собою прихватила узелок с хлебом и долькой сала — то из еды, что еще было у ней в запасе. На крайний случай. И правильно это сделала. В этот период советские бойцы, видно, где-то поприжали немцев ощутимо; у тех заметно ощущались перебои со снабжением продуктами — не было их подвоза. И немец-врач, принявший русскую плачущую Анну с пострадавшим мальчиком, был откровенно рад тому обстоятельству, что она не забыла принести ему поесть.
Сначала он, щупленький, носатенький солдатишко, ничего не понимая из Анниных объяснений и просьбы, остановил ее:
— Ein moment! — И, распорядившись, куда-то послал своего рослого напарника.
Потом — довольно скоро, когда помощник его привел с собой еще одного — щеголеватого службиста и усадил того на табуретку, он начал допрашивать, уточнять, а пришедший, оказавшийся переводчиком, переводить с немецкого языка на русский.
— Чем облился мальчик? Какой жидкостью? Как?
— Была какая-то черная бутылка с жидкостью — осталась под кроватью, я ее заметили, когда немецкие солдаты из нашей избы выехали, — сказала, волнуясь, Анна. — Я ее поставила в сенях — за кадушку, а он-то, малец, и взял ее в ручки золотые… Кто же знал…
— Да, немецкая, должно быть, бутылка, — небоязливо добавил тут же и стоявший на допросе Саша. — Крепкая. И темная такая. В середине пробки спичечка вставлена. А в проулке у нас полоз от дровней валяется. Железный и толстый. Никому он не нужен теперь, раз война. Я хлопнул бутылку об него и разбил ее. Ну, и все разлилось. Брызнуло вот… Снег сразу до земли растаял в этом месте. «Э-э, — подумал тогда я, — штука-то какая хитроумная!..»
— Нет, это не немецкая бутылка, нет, — заявил переводчик от себя после того как перевел врачу все сказанное русскими. — Это — русское оружие против германских танков — фу-у! Железо горит… Это — партизан русский — фу-у! На люфт! — И, возбужденный, обиженный даже, замолчал.