Предупреждение более чем грозное. Что, если гад полоснет? А ведь и полоснет с той дистанции — что ему! Опять Антон остановился в нерешительности с набранной капустой. Вот ведь аховское положение! И ведь уже поверили, видно, ему пленные, раз фонарик бросили… Да и, кроме того, было как-никак задето его ребячье самолюбие. Как же быть теперь — отступить?!..
Только часовой затем отвлекся, чтобы поразвлечься, — наярился за вторым, забывшимся, верно, мальчиком, бревшим в очень вызывающей близости от него… Непозволительно… И Антон не дремал уж — воспользовался этим: разом зашвырнул за ограждение капусту, и готово дело. Себе руки развязал. Там капуста по кусочкам вмиг была разловлена — летящей еще в воздухе. И тогда, пока фашист, достав-таки сапогом увертливого мальчугана и наддав ему под зад и сбив его, самоублажался тем, как сверженный им юнец еле-еле поднялся на ноги и захромал назад, к толпе, и еще пока фашист попутно погрозил там оружием и бранью и другим любителям пошляться где попало, опять Антон поуспел: побыстрее нахватал податливо-ломких листочков, согнувшись (но и успевая также за постом следить одновременно), вновь подбежал да и выбросил это за ограду. Одно это уже было страшно. Тем не менее он тотчас услыхал — с отчаянным укором и досадой говорилось:
— Что ж ты, парень делаешь!.. Мне-то, мне-то дай побольше! За фонарик мой… Вон у ног твоих он валяется… Э-эх!..
Так и есть, мало что досталось тому чернявому пленному — его напрочь затолкали в гуще свалки, сбили с ног; и опять взывал тот к пощаде, к справедливости и жалобился его отчаянно-горячечный взгляд, жалостливо-жаждуще протягивались вперед его руки, тычась в проволочные жала… Да не мог же, разумеется, Антон, ни за что не мог поступить следующим примерно образом — отогнать голодных от брошенных им капустных листьев. Что, велеть им не трогать капусту, а отдать ее вот этому человеку? Чушь! Это было бы все равно неправильно, аморально, он понимал. И чего уж, он не ради какого-то фонарика старался — лез на рожон здесь, в открытую играя наедине с немцами в опасные жмурки… Часовой-то тот опять сюда поворотился…
Между тем изнутри к сгрудившимся возле проволоки пленным, ждавшим наверняка того, что Антон и еще наберет для них с поля съедобных капустных листочков, грозно подскочило несколько человек таких же вроде пленных, только с палками. Они со всего размаху, не разбирая, куда угодят, стали лупить этими дубинками по человеческим костям, так что только стук ужасный — какой-то деревянный — отдавался. Да на подмогу тем пробивались новые разгонщики. Изменники, орудуя уверенно дубинками, во всю молотя направо и налево собратьев своих, вопили устрашительно:
— Прочь отсюда! Прочь, скоты!.. Быдло, назад!..
О, как научились уже разговаривать — чисто по-немецки: тот же дух! Скоро ж!.. Где же свет? Свет померк?..
Избиение, разгон и отгон военнопленных от проволочного ограждения осуществлялось столь усердно, дико и жестоко, что не верилось в вероятность и возможность подобного явления — что в роли этих озверелых надсмотрщиков выступали сами же военнопленные, но специально, видно, подобранные и проинструктированные нацистами. Но из-за чего они так поддались и продались… Чтобы, значит, только выжить самим? Но разве может быть каким-либо оправданием желание служить злу, причем смертельно опасному для жизни окружающих?
Как же война людей износит. И заносит.
Один из лагерных захребетников, пробившись к проволоке, рявкнул на Антона тоже:
— А ты, пацан, что дубинки этой тоже захотел? Или немецкой пули? Убирайся поживей отсюда!
Антон аж попятился. А потом сообразил: да колючка-то не выпустит его, нет тут выхода для него Дотянулся до фонарика, поднял его. И огрызнулся для порядка больше:
— Не командуй, скотина, псина! Вот кто ты! И не гавкай!
Эх, как тот задрожал от бешенства: затопал, засучил ногами. Ноги в «прохорях» обуты (а у пленных-то всех почти обмоточки). И вправду пульнул бы он своей дубинкой. Да, видимо, было бы совсем неблагоразумно вдруг лишиться ее — опасно все же. А намять ею бока ослушнику-мальчишке — эта загородочка колючая мешала. И поэтому он шибко злился.
Часовой же сызнова предостерег:
— Люсь, капут! — И отработанным движением наставил на Антона автомат.
Становилось все страшней. И — надо покаяться — Антон струсил: ведь он не гусей дразнил. Какое там! С видимой покорностью он отвалил отсюда, уходя с сильнейшим угрызением совести за то, что не смог должным образом помочь тому пленнику и всем, уходя от тех, кто трагически в последние, может, дни или часы своей жизни, протягивал с мольбой руки и к нему, напуганному. И, пока поникнуто он обходил по крошившемуся с хрустом под ногами капустному полю пост немецкий, в голове его само собой выпевалась любимая отцовская песня: «Ты не вейся, черный ворон, над моею головой; ты добычи не добьешься, — черный ворон, я не твой».