Тогда ж Анна собой фактически заменила меньшим сестрам матушку — их растила, подымала — по кровному долгу совести, любви, что в ней было развито. Дед дела земельные, опекаемые преимущественно мужским родом, вел сообща с семьей второго сына, Алексея, но все домочадцы по обыкновению волчком, что называется, вертелись — поворачивались только, как ни были редкостно работливы: работ всем хватало — завались. Выходных не признавали. А вот вымахавший ростом брат Колюшка, увлекшись запоем политикой и новыми революционными теориями, хлынувшими в книжки, в газеты и в народ, со взрослостью своей заважничал, отлынивал; он совершенно уже выпрягся из несомненно узких для него семейных интересов и забот: не для того мужчиной становился. Весь тут сказ. Он все подряд читал — и ногти грыз; пока книжку дочитает, изгрызет все ногти на руках. Был все же вредный — отговаривался:
— «Это, что же, запереть меня с сестрицами? Чтобы я скапустился, заквасился?!»
И не подступиться даже к нему было никому. Заносился он заметно гордецом, что ли, перед публикой необразованной, кто, известно, меньше его смыслил кое в чем, тем более сестрички розовые и слюнтявые, ни на что толковые в его понимании, не годные, разве что на тятьканье с куклами и с тряпками, и еще с горшками. Разве они что великое поймут?
Хоть и не бедно они жили (питались, правда, хорошо), но все они спали не на кроватях, а вместе, вповал, точно цыгане, на полу некрашеном. Дом был всего в три окошка — не просторен для них. Каждый раз из сеней приволакивали соломенные маты (называемые — проще — рогожками), стлали их прямо на голый пол, на них — перины, и накрывались длинными овчинными тулупами, сладко гревшими всю ночь. И то дед покрикивал командирски:
— Не давай, не давай Тоньке шубу! Она изорвет ее раньше времени.
У бабки-то было четверо дочерей (трое еще незамужних) да трое внучек и внук — все жили пока под одной крышей. Станет она звать кого-нибудь, собьется в именах. Издосадуется:
— Тьфу! Напутала, кляча старая, негодная! Задержалась я…
И по первости Анне все виделась матушка везде в живости. Вот влезет она на прихмуроватый чердак за вещами, что хранились в фамильном красном сундучище, а там, за ним, глядь, строгая мать стоит — ждет ее. И Анна сигает с чердака без памяти. Сколько раз так грохалась с высоты. Все-таки еще ребенком была. Или вечером она — возле бани, что над речкой, за дубочком, на отшибе — светит незадуваемым фонарем сестренке Тане, чтобы та банную дверь заперла. Из-под речки в это время ее зовет требовательный голос:
— Анна! — Снова: — Анна!
Говорит она, дрожа, сестренке:
— Да быстрей же закрывай ты дверь!
— Да ведь никак не закрывается она почему-то, — буквально стонет Таня, лязгая запорами, трясясь тоже.
К дому подошли. Спрашивает у ней Анна:
— Ты слышала там что-нибудь?
— Да, — отвечает Таня. — Очень ясно слышала: тебя позвал мамкин голос. Дважды. К тебе обращенный.
А по поверью выходило — и ей предрекали — что она лишь три года проживет после смерти своей матери. Только ее предрекаемая знатоками смерть где-то заблудилась позабывчиво-рассеянно.
Между тем империалистическая война во всю полыхала, и призвали на службу Николая. Спустя несколько лет, когда прошла революция, он вернулся домой совсем целехонький, в мужестве, даже красным офицером. И с новыми перекорами ко всей своей родне. За революцию, за власть спорил с дедом и отцом. Пророчествовал:
— Вы вот еще доживете до такого времени, что вас будут не хоронить по христиански, а сжигать в печах. Все к тому идет. Прогресс!
Это больно злило деда:
— Креста нету на тебе! О, богохульник! Богохульничать надумал! Тьфу! — И к сыну приставал: — Вели ему замолчать сейчас же! Плохо ты, Макар, его воспитывал!
А Макар Савельевич, держась за голову, больше все отмалчивался или рукой отмахивался мягко, морщился:
— Ну, будет, право, вам — спорить; отстань ты, отец, ради бога.
— Отстань?! — Дед вскакивал, кричал — разряжался: — По-твоему, значит, я пристал к любезному внучку, а не он мелет что попало? Ну и времена пошли у нас на Руси… Все навыворот, все навыворот! Й, спасибо тебе, сыночек, уважил старого отца… — Но это несмиренно в нем старость обижалась и протестовала: помимо всего прочего, тогда как он и двое его сыновей водку не любили, в рот не брали, не позорились, внучек Николай, не щадя никакого нравственного дедовского самолюбия и с этой стороны, начал запивать, опускаться в водку, а следственно, и в некрестьянское краснобайство с навязчивым нравоучением всех-всех.
А вскоре, июльским днем, неожиданно умер Макар. На сорок шестом году. Служил с утра в церкви — и еле-еле доплелся домой; был очень нехорош, со страдальчески-побледнелым лицом; его будто сглазила там одна черноглазая молодайка — она все косилась на него. Войдя в переднюю, он только произнес (его трясло):
— Как жарко! Очень жаркая рубаха…Дай, мама, легкую…
Слабеюще потянул он вверх руками белую косоворотку, чтобы стянуть ее с себя через голову, да так и осел замертво около скамьи — с неловко поднятыми руками. Словно сдался небу и земле.