Едва Кашин с Иливицким вошли в тамбур-проходную Экипажа, навстречу им, звякнув вертушкой, грузно вышагнул смурной капитан Шибаев, ротный командир, деспотично-прописное пугало матросское. Он двигался, набычась, укоризненно косясь на веселых матросов, своих недругов, и втянув голову в плечи, но не оттого, что шел дождь — дождя не было, а по причине такой толстой короткой шеи. Нужно сказать, и среди начальства его никто не любил за солдафонство, но оно частенько использовало его в поддержке, когда проводило смотры, проверки личного состава; он отличался особым рвением к громким публичным декламациям порядка и дисциплины и наказанием за их нарушения — даже мелкие, ничтожные.

Недавно, к несчастью, умер его новорожденный младенец, которого врачи не уберегли от коварной инфекции. Да полез в петлю его подчиненный — солдат, но того бедолагу вовремя спас кок — быстро перерезал разделочным ножом веревку. И притом столь холодная, неприятно влиявшая на настроение погода, была потому, что было теперь в его душе полнейшее опустошение еще и потому, что вдобавок ко всем этим напастям от него, примерного службиста, ушла и верная жена — наказала его за ни весть что безжалостно. Дала ему отставку.

Пройдя тамбур и переглянувшись, друзья точно очнулись от чего-то потустороннего, незначительного, что волновало их и они держали на уме до сих пор. И больше покамест не толковали ни о чем, шагая к ночным ротным помещениям — так называемым кубрикам.

<p>III</p>

Никогда нельзя предугадать что-либо с точностью. Ни повествовать размеренно о чем-нибудь. Ни в каких придуманных квадратах — белых или черных. Ветер над планетой ходит, все с собой уносит; оставляет нам загадку, пелену. Одно верно: люди мельтешат от пресыщения.

Был кубрик, были голоса — играли сослуживцы в карты.

— Второй ход — симфония! Почти Бетховен.

— Ну, ладно, ребятушки, не огорчайтесь.

— А сто сейчас? — Нелюбин, старшина второй статьи, не выговаривал букву «ч». — Труба?

— Ералаш. Свои не брать! Свои не брать!

— В ералаш, говорят, можно со всего ходить.

— Ах, ход мой?

— Да.

— Мой?!

— Да, твой, парнишка.

— Ну, король сел.

— Пока воздержусь.

— Что там — трефа?

— Козырнули. Козырнули.

— Я почему и сказал: своих бейте всегда.

— А-а, сто ты, Иван, делаешь?

— Что я делаю? С бубей я пошел.

— Ой! Ой! Ой! Мой Ванюшка…

«Дорогой! Милый Антон! — перечитывал Кашин найденное среди бумаг письмо Пчелкина. — Нет мне оправдания, и я их не ищу. Твои письма — моя молодость.

Ах, дорогой мой! Мне важны не слова, а сама бумага, запах, вещь, к которой прикасался человек. Душно мне, мне всю жизнь душно. Радость милая, где ты? Всю жизнь жду… Жду, не хотелось бы писать тебе, зачем? Ясно и так. Дорогой мой, я прожил вроде много лет, а все кому-то и что-то должен, страшно, я боюсь жить! Я все должен. Внешне мы вроде такие же как все; да такие же, конечно, мы не исключение. Я понимаю: о многом ты спрашиваешь, я о деле не могу говорить и хочу да не могу. Какие у нас дела? Жить, понимаешь! Все так называемые «страдания», «дела»… Какие дела? Я не понимаю. Я их не умею делать. Все, все я понимаю: и поэтику, и «муки» понимаю; это и должно быть, и это все, все придет, пройдет и останется чистота. А «должен», «обязан» тоже будут, только цена им будет другая. Переоценим — дело времени. О многом говорить рано, не время; это — не двусмыслица, а просто некоторое само приходит с возрастом. Понять сухо, разумом можно, а трогать не будет.

О многом я хотел бы говорить, да без жеста и лица ничего не скажешь».

Рядом неугомонно картежничали товарищи:

— Нет, сегодня я ничего не соображаю — хожу не с той.

— Трефа? Я теперь буду держать…

— Ты же сдавал, Ванюшка.

— Нет, он козыри назнасал.

— О-о, как хорошо! Все дали? Все дали. Все больше не дадим ему.

— Я не уверен.

— Это мы возьмем. Это мы возьмем. А это — отдаю.

— Раз-два-три.

— У тебя ничего нет, салага?

— Нет. Чист.

— Ссытай! Ну, сто же? Перессытывай!

— Сто пятьдесят, сто восемьдесят шесть…

— Постой. Может, вторая взятка была?

— Ну, молодежь зеленая! Кто сдавал? Бетховен?

Кашин развернул другой оборванный по краям нестандартный лист письма Пчелкина с прыгавшими строчками, стал дочитывать.

«На днях был в Москве, зашел к своим друзьям. Посмотрел выставку Всесоюзную и еще что-то в Третьяковке. Сейчас там нет ничего: ни Врубеля, ни Нестерова; Коровин, Серов зажаты; зато много Маковского, Шишкина. «Новое в искусстве», картинки… Оказывается, я зря старался — ничего не нужно: ни колорита, ни образа; надо писать все отдельно — лица, волосы, глазки, капусту и проч. И как можно глаже и яснее. Кому как, я же кроме великой неприятности ничего не чувствую, а особенно верх безобразия — это работы новых модных прикормленных портретистов. Бог с ними! Это очередной загиб.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Свет мой

Похожие книги