— Тебя, Коля, авторы прежде сожрут. Есть у тебя пристанище — очаг, жена и двое детей. Или ты действительно избрал путь моралиста-обновленца?..
На это Лущин только улыбался широко, доверчиво, любя всех-всех.
IV
Нередко, когда хочешь что-то умалить разговором и забыть, случается совсем обратное: вот разговариваешь и чувствуешь, что в душе становится еще постыдней, беспокойней. Порой — из-за чего-нибудь пустяшного. Такое почувствовал и Махалов, только что все насытились и наговорились, и даже налюбезничались, и, соответственно, зауспокоились оттого, что вроде бы нужное дело сделано.
И опять он магнетически взглянул на молчаливого гостя, будто с пристыженным чувством за ребяческую в себе и прущуюся вон эйфорию перед наступающим новым духом времени — не ошибиться бы в том по наитию. Он потому пристальней взглянул на незнакомца, что от того исходили великое спокойствие и уверенность так же, как и от нового знакомого — высокорослого, плечистого Иконникова, морского капитана третьего ранга, военного проводчика английских кораблей в Мурманск. Иконников, как политиче-ский заключенный, отсидел (по навету недоброжелателя, которого знал) в колонии под Магаданом десять лет; он был ложно обвинен по трем смехотворным статьям — как то: связь с английской разведкой (при обыске у него на-шли портсигар с гравировкой на английском языке — подарок от боевого английского капитана), попытка поку-шения на Сталина (кортик) и еще нечто подобное. О, слепая Фемида!
Недавно выпущенный из заключения, Иконников пришел за художественным заказом в издательство к Махало-ву, который боготворил таких стойких людей, более высоких, чем он сам, по духу.
Обстоятельный Залетов, номинальный глава дома, блаженствуя от малой радости и, не скрывая этого, со старенькой балалайкой в руках, как только столы сдвинули к стенке, начал натренькивать вальс и славно вспоминать былое, и под звуки бренчавших струн гости еще вальсировали и смеялись над собой. И пуще разошлись, когда Лиходеев, одержимый, видимо, манией вечно первенствовать во всем, стараясь прытью перещеголять и никчемную, по его понятию, молодежь, или показать всем пример, даже пустился в пляс. Великолепно. Подстать ему держалась и Вера Геннадьевна, шумливо-визгливая теперь, просто не знавшая старая, замужняя она или нет и стоит ли ей быть посдержанней, поприличней, когда так весело.
— О-о! Вспыхнула, как березовые веники! — Подначивал Игнат Игнатьевич ее во время пляски. — Ну, ты меня прибила сразу, что я сесть не могу теперь. Видишь, прибила к стенке… О-о!
Балалаечник, его шурин, уже не умевший так веселиться по старинке и берегший свое здоровье во всем, чтобы только подольше прожить на этом свете, лишь повторял со смехом:
— Ой, куда мы идем?! Куда только идем?! — И качал головой.
— Ах, мечта в полоску! — Сказала Инга вслух со вздохом, гладя на Аллу, жмущуюся к красавцу Володе.
— Я тебе объясняю: надо жить, а не досаждать другим! — выпалила вдруг Нина Павловна. — И захохотала звонко и красиво, но вполне дружелюбно, радуясь прежде всего своему нравственному здоровью и очередному избавлению от настырного мужа, а также от страха отставки после разгромной (очевидно, заказной) статьи, напечатанной в «Известиях» о том, что она оправдала якобы возможно преступного юношу.
И эти слова ее еще долго колебали воздух, звенели и отдавались в ушах Инги, как несправедливый ей приговор, именно ей, а никому другому.
Что, смирись, смирись, гордыня?!
И все расставилось по своим местам. Для Инги важней всего было узнать (и вздохнуть свободней), что ее несло куда-то слепое желание: по словам Лущина Стрелков — фик-фок на один бок — занят любимой женой и карьерой, он с Аллочкой даже не знаком; для Лущина главное было поговорить в кругу хороших собеседников, хотя и в этот раз он не успел высказать всего, что накопилось в его сейфе — голове: уймища идей; для Звездина — предстать перед всеми и собственной женой не конченным-таки дураком, а здравомыслящим супругом, готовым всегда к броску наверх из житейской траншеи; для Нины Павловны, как общественному, в первую очередь, лицу, — наконец покончить с таким его появлением, унижающим ее, но она пока не могла решить такое по-живому, хоть и могла судить в суде живых людей — других — на основании законов. Для Кости неудобством в компании представлялось присутствие жены: при ней он испытывал все же какую-то скованность и беззащитность. Как, наверное, та Настенька, вспомнил он, из корректорской, которой он, увидя ее давеча в милом сиреневом платьице, позволил себе сказать так нелепо:
— Невестишься ты, что ли?
И теперь, сожалея и жалея ее, ругал себя за это.