Выбираясь наружу, дверь прихлопываешь бережно, чувствуешь, как запыхались внутри шестерёнки. Отойдя на несколько шагов, оборачиваешься попрощаться. Солнце прячется за облака, сердце прячется в пятках. Ты смотришь застыло в тупоносое, уставшее, радостное лицо и, как в палате безнадёжного больного, стараешься не показывать ни глазами, ни мыслями, что жёлтая краска над пыльными колёсами истончилась до шелухи и висит неприятными, сухими хлопьями, что он прихрамывает влево и сквозь сияющее тарахтение скользит какой-то неприятный скрип, как будто сердце у него задевает за что-то. Пластмассовый дворник, храбрясь, прячет у основания синюю изоленту.

Москвичонок, впрочем, тарахтит ровненько, усердно, хлопает дверьми и, готова поклясться, где-то в параллельной вселенной не перестаёт вилять хвостом, но за рёбрами уже замкнуло и не разомкнёт.

За рулём чьё-то знакомое, несомненно, лицо, но почему-то не дедушкино.

И ты вдруг поспешаешь, подхватываешь сумки, зачем-то чешешь нос, убираешь с лица волосы, которые не мешают, бестолково топчешься на месте, разворачиваешься и уходишь быстрым, торопливым шагом.

Москвичонок будет терпеливо ждать у ворот.

<p>Дорога</p>

В старом ЗИЛе тяжело пахнет пылью.

Я с трудом тяну на себя облупившуюся ручку и открываю проржавевшую дверь. Сиденья без обивки голые, будто кожу с них содрали заживо, и теперь свалявшийся поролон пузырится рваными дырами, как губка, выброшенная на песок. Кое-где он прикрыт старыми тряпками, и к педалям вниз свешивается поеденный молью рукав. Пег сидит на пассажирском сиденье, согнувшись колесом, высоко задрав угловатые колени. Босые ноги её упираются в выеденную приборную панель, напоминающую обглоданную кость, лопатки жмутся к засаленной спинке сиденья, руки как-то ломко сложились на груди и кажутся чересчур длинными. Она похожа на сломанную куклу в тёмном ситцевом платье, которую кто-то бросил в машине и не собирается забирать. Я стою в нерешительности, держа открытой лёгкую, полую внутри, словно высохшую дверь, но наконец всё же поднимаюсь на подножку и осторожно сажусь рядом.

Дверь с протяжным скрежетом закрывается сама, будто, убрав руку, я лишила её последней опоры, и даже не находит в себе сил хлопнуть. С движением от сидений медленно, будто в полусне, дымом поднимается пыль. Не покидает чувство, что мы обе – в утробе давно умершего зверя. Прикрывая глаза, я отчётливо вижу покосившуюся на правый бок громаду ЗИЛа на заднем дворе; гигантские, мне по пояс, вздутые шины вросли в землю на четверть, и маленькая зелёная трава обнимает ребристую резину. Клочьями ржавой шерсти висит истончившаяся голубая краска, и, если провести по ней рукой, на ладони останется неприятный мелово-белый след. Дворники болезненно выгнуты – парализованные, подножка искрошилась и просела вниз тонкой ржавой пластиной. Капот приоткрыт – раззявленный рот. Паутина тянется к кузову от гулко пустого топливного бака, треплется на ветру, и от этого трепета ЗИЛ кажется ещё более неживым.

Внутри неестественно тепло, как в желудке, и от затхлого воздуха трудно дышать. Стекло заднего вида заплыло налётом – жирком, и уже ничего не отражает. На приборной панели чернеют – выбитые зубы – круглые дыры, и только спидометр выпукло смотрит – заспиртованным глазом. Под стеклом – хрусталиком, потерянные между делениями, на отметке "ноль" застыли пластмассовые стрелки. Ниже неровно, обломанные – кости – строятся рычажки, и на крайнем повис забытый брелок от ключей. Я подворачиваю под себя затёкшие ноги, осторожно, чтобы не коснуться застывшей Пег, и нечаянно задеваю его коленкой. Брелок неторопливо, будто в вязком киселе, делает два неловких движения и снова засыпает.

Я невольно смотрю туда, куда и Пег. Заляпанные стёкла искажают закатный свет. Рыже-синее небо раскатывается перед носом ЗИЛа, как хлопковая скатерть, и где-то за дворниками, у самой линии горизонта, пламенеет закатом дрожащий солнечный диск. Простор перечёркнут белой полосой пролетевшего самолёта, как будто взрезан скальпелем изнутри. Глядя на закат, всегда испытываешь смутное, беспокойно-тоскливое чувство, как будто кто-то крючком подхватил артерию у сердца и тянет прочь. Здесь, в заплывшей, скорбной тишине старого ЗИЛа, это чувство заливает глаза и уши, закладывает горло и рвёт по швам грудную клетку.

Я перевожу взгляд на Пег. Она вдруг несколько раз моргает как-то скомканно, торопливо, и говорит хриплым, не своим голосом:

– Он мёртв. Слышишь?

Голос грубо прорывает тишину, я молчу, знаю, что лучше ничего не говорить; на лице у Пег – тяжёлая печать какого-то осознания, какая-то страшная истина, проступающая в дрожащих ресницах и чёрном изломе губ. Она не глядя берёт меня холодными пальцами за запястье, и голос её вдруг срывается, ударяет, как птица, крыльями:

– Ты слышишь, теперь он мёртв!

Перейти на страницу:

Похожие книги