Дар, ниспосланный Небом, всегда велик и радостен, но по непостижимым расчетам и решениям Творца он дается людям духовно неподготовленным выносить в душевном рав­новесии его блеск и горение. Дар сжигает слабого человека своим небесным пламенем. Все одаренные люди уклоняются в том или ином от так называемой нормы. Вспомним эпи­лепсию Достоевского, пьянство Мусоргского, алкоголизм Баратынского, пившего втихомолку запоем, тягу к наркоти­кам Эдгара По и Бодлера. Все это примеры общеизвестные, а сколько людей одаренных, окончивших свой век в безвест­ности, сраженных еще при жизни не по силам им данными откровениями! Труднее всего живется родившемуся поэтом. Как человек он никогда не соответствует тому, что откры­вается его внутреннему зрению и слуху. Он видит и слышит все доступное восприятию святого, те же видения ада и рая, тот же услышанный Баратынским «арф небесных отголосок». Пушкин, по его собственному свидетельству, слышал боже­ственный глагол, чуял, воспринимал вселенную во всех ее планах и вот — «внемлет арфе Серафима в священном ужасе поэт». Но гаснут видения и звуки, и снова рядом ежеднев­но сть и будни:

И даже глупости смешной В тебе не встретишь, свет пустой/

При этом печальнее и губительнее всего для поэта, что погружается он в жизненный омут глубже кого бы то ни было:

И меж детей ничтожных мира, Быть может, всех ничтожней он.

Есть ли на свете кто-либо несчастнее такой особи дву­ногих? От постоянного созерцания непримиримых контра­стов рождается в художниках склонность к карикатуре, к пародии, к изображению различных уродств. Душа человече­ская не выдерживает нечеловеческого юмора таких контра­стов. Пушкин был великим пародистом, а Достоевский, сверх того, гениальным пасквилянтом.

Мармеладов, хоть и не писал стихов, но родился поэтом, если разуметь под этим словом существо порочное и, одно­временно, наделенное даром виденья высших реальностей. Оттого-то при первой встрече с Раскольниковым он и про­читал в лице его «некую скорбь». Эта скорбь потому была «некая», что шла она из предельной глубины, зараженной грехом, но все еще живой души Раскольникова.

Достоевский собственными дарами и качествами наде­лил Мармеладова. Только эпилепсия и пристрастие к азарт­ной игре превратились у Мармеладова в пьянство, а жажда Достоевского смирить в себе гордыню перешла в его излюб­ленном герое в истинное смирение перед Богом. Не столько Алешей Карамазовым, сколько Мармеладовым пытался До­стоевский побороть и вытеснить из себя Раскольникова, Сви- дригайлова, Ставрогина и Ивана Карамазова. И дорого дал бы Достоевский, чтобы родной и близкий его душе Кирил­лов, соблазненный губительной «идеей человекобожества, был побежден тем, на кого в духовной глубине своей он так по­ходил — Мармеладовым, унаследовавшим от создателя «Пре­ступления и наказания» дар сердцеведения и духовидения.

Конечно, своим непосредственным обликом, пьянством и развращенным видом Мармеладов не способен был бы кого-либо очаровать и, тем более, удержать от преступле­ния, но, уловив на лице Раскольникова отпечаток скорби — верный знак неукротимых исканий и духовной бессонницы, — он привел его в свои семейные недра. Мармеладов предо­пределил знакомство Раскольникова с Соней, крестовой се­строй вскорости убитой Лизаветы. Предотвратить же своим поступком задуманного Раскольниковым преступления Мар­меладов не мог: черт крепко держал свою жертву в повинове­нии и умел повернуть ее помыслы по своему усмотрению.

Что же почерпнул Раскольников себе во спасение из того, что увидел в семейных недрах Мармеладова? Он заметил только крайнюю нищету и, наверное, глубже всего проникла в него жалость при виде «старшей девочки лет девяти высо- кенькой и тоненькой, как спичка, в одной худенькой и ра­зодранной всюду рубашке и накинутом на голые плечи вет­хом драдедамовом бурнусике, сшитом ей, вероятно, два го­да назад, потому что он не доходил теперь и до колен»... Этого одного с избытком достаточно, чтобы сжалось серд­це у всякого человека, еще не успевшего превратиться в брев­но. А от природы был Раскольников, по словам Разумихина, «великодушен и добр», хотя, одновременно, по утверждению того же наблюдателя, «он никого не любит, может, и никог­да не полюбит». Противоречива и непостижима человечес­кая душа, неустанно становящаяся и никогда не достигаю­щая становления. Вот и постигай ее, помещай в графу, за­гоняй в гранки! И какая же нужна самоуверенность, лучше всего определяемая непереводимым французским словом suffisance, чтобы приступать с заведомо негодными сред­ствами к «изучению души» и называть научными ни на чем не основанные смутные догадки о том, что подвижнее и из­менчивее бегущих облаков и неисследимее бездны.

Перейти на страницу:

Похожие книги