Раскольников боялся погони и потому искал — «поскорее всё выбросить». Но выбросить оказалось очень трудно.
«Он бродил по набережной Екатерининского канала уже с полчаса, а может и более... Но и подумать нельзя было исполнить намерение: или плоты стояли у самых сходов и на них прачки мыли белье, или лодки были причалены, и везде люди так и кишат...». Неизвестно, какой выход из положения нашел бы Раскольников, не приди ему на помощь то, что принято называть услужливым случаем. Этот случай и тут любезно подвернулся сам собой, совсем как топор в дворницкой. Идя по улице, Раскольников «вдруг увидел налево вход во двор, обставленный совершенно глухими стенами». Там заметил он большой неотесанный камень. Приподняв его, он побросал в образовавшееся углубление все вещи, затем снова схватился за камень и навалил его на прежнее место. «Он подгреб земли и придавил по краям ногою. Ничего не было заметно... «Все кончено! нет улик!» и он засмеялся. Да, он помнил потом, что он засмеялся нервным, мелким, неслышным, долгим смехом, и всё смеялся, всё время, как проходил через площадь». Так от одержимости нередко смеются герои Достоевского.
Раскольников перестал смеяться, как только «ступил на К-ский бульвар, где третьего дня повстречался с тою девочкой...». Но почему его смех прекратился вдруг? Не оттого ли, что как раз на этом месте проявилось в нем доброе чувство, когда давал он городовому двадцать копеек на извозчика, чтобы увезти девочку домой и тем спасти ее от предприимчивого франта? Да, конечно. Но еще и потому, что сам он тогда насмеялся над собственным добрым намерением и этим бесповоротно предопределил дальнейшую целеустремленность событий. Внутренний, никогда не погасающий в человеке свет вел его к Разумихину помимо рассудка. Но вполне сознательно не захотел он расслышать зова собственной погибающей души. В тот день Раскольников понял, что к Размухину-то он пойдет, «но только после того». Зато не дошло, да и не могло дойти до его сознания, что тем самым совершенно неизбежно предрешалась его встреча с Свидригайловым. Но вот теперь, когда то уже состоялось, «показалось ему вдруг тоже, что ужасно ему теперь отвратительно проходить мимо той скамейки, на которой он тогда, по уходе девочки, сидел и раздумывал, и ужасно тоже будет тяжело встретить опять того усача, которому он тогда дал двугривенный... «А чёрт возьми это все!». Тут Раскольников вспомнил вдруг, что, ведь, не только дерзко отвечал он сегодня «сквернейшему» Илье Петровичу, но еще и «мерзко лебезил» перед ним. (Ну, совсем как Луиза Ивановна!). Однако мучительные воспоминания о проявленной им подлости в разговоре с квартальным поручиком, о встрече с девочкой и усачем-городовым на К-ском бульваре были «совсем не то! совсем не то!..». Главным и единственным для него «пунктом» оказывалось другое. «Вдруг он остановился; новый, совершенно неожиданный и чрезвычайно простой вопрос разом сбил его с толку и горько его изумил...». Его сознание внезепно поразила чудовищная абсурдность, бесцельность, ирреальность им содеянного зла. Ведь если сейчас хотел он бросить в воду кошелек, даже не заглянув в него, а вместе с ним и вещи, которых он также порядком не рассмотрел, то для чего же было сознательно идти «на такое подлое, гадкое, низкое дело?» Всего же ужаснее было ясно понимать теперь, что все это он и раньше уже знал и чуть ли не «в ту самую минуту, когда он над сундуком сидел и футляры из него таскал... А ведь так!..».
Какую здесь страшную противоречивую сложность человеческой души обнаруживает Достоевский! Выходит, что преступник в часы преступления, а, может быть, и раньше, уже знает, как оно бесцельно, нелепо, несостоятельно, и, зная это, совершает его. Кто же, в таком случае, заведует преступностью человека, кто наводит, толкает его на злодеяние? Для Достоевского, прошедшего через каторжный опыт и гражданскую смерть — символ смерти физической — ответ на этот вопрос был прост и ясен: дьявол. Да, ответ-то, конечно, прост, и для чрезмерно разумных и ученых, пожалуй, еще и простоват, но не просто проходить через испытания, ведущие к такому решению многосложной задачи. Достоевский, как истинный гений, в своих выводах рудиментарен, и именно поэтому он никогда не бывает элементарен, подобно гуманистически настроенному прогрессисту. Когда Достоевский мыслил, то касался существования не слегка, как большинство людей, но внедрялся в него бесстрашно, всем своим чувствилищем и каждым помыслом погружался в его гущу. Ничего кроме основных, неразложимых и с первых дней творения непоколебимых реальностей из жизненной гущи не вынесешь, но миров иных доподлинно коснешься, и Достоевский коснулся их, будучи рудиментарен, как Данте.
*